Отсмеявшись, Михаил Васильевич катнул в сторону дверь купе и пробасил в коридор:
– Машенька, голубушка! Будьте любезны! Удостойте вниманием двух немолодых, но все еще привлекательных мужчин!
В ответ на призыв заявилась проводница. Та самая, что при посадке показалась мне излишне суровой. Теперь ее было не узнать – сама любезность и учтивость.
– И чего желают двое привлекательных мужчин? – кокетливо поинтересовалась железнодорожная стюардесса.
– Они желают слегка злоупотребить. По этой причине просьбишка: нельзя ли организовать нам в каюту две порции какого-нибудь зеленого салатика и три… нет, лучше четыре, бутылочки боржому. Только холодненького. И две рюмочки. Если нет хрустальных, можно обычные.
– Хорошо, салат и боржом. Что-то еще?
– Владимир Николаевич, у вас будут иные просьбы-пожелания?
– Пожалуй, нет. Разве что хлеб.
– О! Золотая голова! Машенька, и хлебушка. Кусочков… А, просто буханку принесите.
– Поняла. Рюмки сейчас организую, а потом дойду до буфета.
– Чудесно. А это вам за хлопоты.
Михаил Васильевич сгреб со стола шампанское и шоколадку и сунул проводнице.
– Ах, ну что вы?! – показно заалела та. – Вы меня балуете!
– Разве вы не в курсе, Машенька, что женщина именно для баловства и создана? Для баловства и для отдохновения воина. А все остальное, как говорил герр Ницше, есть дурость.[7]
Проводница отправилась за рюмками, а Михаил Васильевич тем временем ловко свернул голову «Аисту». По всему, ночка обещала быть нескучной.
* * *
Сна и так не было ни в одном глазу. А тут еще кроватная панцирная сетка, растянутая временем и задницами былых ночлежников до состояния гамака, реагируя на малейшее движение, скрипела как последняя сволочь.
Промаявшись часа полтора, Барон поднялся, нашарил в темноте ботинки, обулся и, подсвечивая себе спичками, тихонько прошел в сени.
– С крыльца не мочись. Ходи в уборную! – ухнуло в тишине сварливое хозяйкино.
– Не волнуйтесь, мамаша. Я только покурить.
– А коли курить, бычки потом где попало не разбрасывай.
– Будет сделано.
Барон скинул дверной крючок, толкнул дверь и вышел на крыльцо.
Ночь была безоблачной и непривычно для этих мест светлой. Такие в Ленинграде обычно стоят в августе, служа напоминанием о недавних белых ночах.
– Дверь! Дверь-то кто за тобой закрывать будет?! Сквозняк гоняешь, ирод!
– Пардон, мадам.
Хозяйку звали Гертрудой Генриховной. «Стерва редкостная. За трешник удавится, но за червонец разместит красиво. Как в „Астории“, даже лучше», – так охарактеризовал свою тещу Валера.
Парень и сам оказался не промах. Таксисты, они ведь еще и неплохие психологи. Неудивительно, что Валерка, стартовав от Егошихинской дамбы и не получив новых инструкций от явно удрученного чем-то богатого клиента, повез того прямиком в ресторан. Причем не абы какой, а расположенный всего в двух кварталах от таксопарка. И пока клиент густо запивал горе горькой, быстренько сдал машину, помылся, переоделся и прискакал туда же. Резонно рассчитывая на халявное угощение.
Барон этот нехитрый фокус раскусил, но вида не подал – заказал еще графинчик, присовокупив щедрый за-
кусон. Очевидных знакомцев у него в Перми не имелось, а потому вопрос с ночной перекантовкой проходил по разряду актуальных. Конечно, на крайняк можно было пойти по пути наименьшего сопротивления и сунуться в гостиницу. Но светить ради одной ночевки документы и рожу в казенном учреждении не хотелось. Мало ли что. Особенно в свете задуманного завтрашнего. В общем, таксист с его частной домовладелицей тещей подвернулись как нельзя кстати.
В итоге, основательно выпив и закусив, случайные знакомцы покинули ресторан и неспешным пешочком прогулялись до уже известного Барону домика. Торговались недолго – червонец и в самом деле произвел на Гертруду Генриховну действие сродни магическому. На том и расстались. Договорившись, что завтра, к одиннадцати утра, Валера подскочит за Бароном и отвезет в центр.
В цветнике сыскалась небольшая скамеечка. Барон опустился на нее, закинул ногу на ногу и задымил в ночь. Вот только табачный дым все равно не мог перебить аромата вплотную подступающих к скамеечке кустовых роз. Тех самых, что нынче осиротели на букет, оставшийся в руках у изумленной Ольги. Но, странное дело, вовсе не к сестренке, встреча с которой вместо запланированного жизнерадостного мажора обернулась душераздирающим минором, были сейчас обращены тягостные думы Барона. Из головы не выходил Самарин. В отношении которого требовалось принять некое решение. И если еще этим утром Барон был по-прежнему настроен валить крысу, то теперь в душе поселились сомнения. И в своей недавней кровожадной решительности он уже не был столь категоричен.
Во-первых, это только на словах просто. Валить.
Нет, конечно, лишить человека жизни как раз нетрудно. Но вот осознавать, что тем самым ты автоматически вписываешься в потенциальную расстрельную статью, мягко говоря, некомфортно. Это только молодым неопытным бакланам, напрочь лишенным привычки задумываться о последствиях, все нипочем. Да и то… Однажды в Вологде Барон присутствовал на сходняке, на котором шумно обсуждали беспредел одного зарвавшегося уркагана. Молодые шумели, волновались: «Беспредел! Валить его, козла, надо!» Тогда местный авторитет Сыч оборвал базар всего одной фразой: «Валить, говорите? Хорошо. А кто валить-то будет? Кто больше всех горланил? Ты и будешь валить! Или передумал уже?!» И сидел потом самый горластый тихо-тихо, засунув язык в задницу.
А во-вторых… Теперь, когда Барон воочию убедился, что Ольга жива и здорова, насколько оправдана будет его возведенная в абсолют месть? В самом ли деле заслуживает дядя Женя, по совокупности всех совершенных в отношении членов семейства Алексеевых подлостей своих, лишения жизни? Не правильнее ли оставить этого почти старика в покое и наедине с угрызениями совести? Ежели таковые, конечно, в нем обитают. Бог ему, как говорится, судья. Вот только…
Бог-то бог, но и сам бы помог. Оставить все, как оно есть, – значит, простить. Но он, Юрка Барон, не простил Самарина. Никогда не простит и не забудет.
Потому что ТАКОЕ невозможно забыть и простить.
Ленинград, февраль 1942 года
– Кто? – напряженно отозвался на Гейкин условный стук (бум – пауза – бум-бум-бум) хриплый голос.
– Бабай, это я.
– Кто я?
– Да Гейка же! Открывай.
Щелкнули замки, брякнула цепочка.
Дверь со скрипом приоткрылась, из-за нее высунулась голова мужика. Мало того что неприлично мордастого, так еще и без шапки. «Неужели у них в квартире так тепло?» – поразился Юрка, отводя глаза от неприятного изучающего взгляда.
– А это что за доходяги?
– Со мной. К Яковлевичу. Он в курсе.
Мужик не сразу, но распахнул дверь, и окоченевшая троица шагнула в темную прихожую. Внутри и в самом деле оказалось тепло. С подобной непозволительной роскошью – отапливать ВСЮ квартиру – нынешней зимой Юрий столкнулся впервые.
Снова скрип и щелканье замков. И от этих звуков Олька испуганно прижалась к брату.
– Ждите здесь, – отрывисто бросил мужик и, протопав по коридору, скрылся в дальних комнатах.
– Юра! Какой дядька страшный!
– Цыц, ты!.. Гейка, а это кто? Родственник?
– Это Бабай. Он у Яковлевича навроде ординарца.
– Бабайка? Тот самый? Из сказки?
– Я же тебе сказал – помолчи! – Юрий сердито одернул сестренку за рукав.
– Хорошо. Помолчу. Только ты меня больше так не дергай – больно.
Через пару минут из глубины квартиры показались двое – Бабай и всемогущий, если верить рассказам Гейки, Марцевич. Здесь «всемогущий» – от «могущий достать всё». Не за красивые, разумеется, глаза.
Марцевич был невысок, поджар и кривоног. Голова, словно у ужа, – маленькая, лысая, с желтыми бегающи-