Меня не слишком удивило, что вскоре после того, как мы привели в наше секретное место Ханну, Мэтью отослал меня – сказал, что это новая игра – разведка. Стал внушать, что я, мол, шпион и должен рыскать по округе, вынюхивать, нет ли поблизости оленя или туриста. А вернувшись, доложить.
– И вот что, Хитрюга, ты особенно не спеши, – добавил Мэтью, когда я собрался уходить.
Я шатался по склону минут тридцать – сорок, добрался до тропы на Сансет-Ридж и не встретил ни туриста, ни оленя. Но чуть не наступил на огромного куроеда, бурей взвившегося на ярко освещенную скалу, и в этот момент решил, что довольно нагулялся, и повернул назад, гордый тем, что мне есть что рассказать. Вероятно, Мэтью объявит игру в охоту на змей, и мы вернемся к куроеду со всем нашим арсеналом. Я представил потрясенное лицо Ханны, когда я выдохну слово «змея» и скажу, что она толщиной в мою руку.
Почему мне тогда не пришло в голову, что так же, как с кошками, попавшаяся на пути черная змея – плохое предзнаменование? Что было бы, если бы я послушался предостережения и не вернулся сквозь заросли горного лавра в наше тайное место? Ясно одно: история имела бы иной конец. Нет, я не верил, что мое присутствие в качестве свидетеля повлияло на то, что сделал Мэтью. Но несомненно, изменило меня – до такой степени, что итог моего рассказа теперь мне представляется неизбежностью. До такой степени, что правильная концовка превратилась в ощущение моей цели.
Пробившись сквозь последние ветви, я оказался на сцене, где действующие лица уже заняли свои места. Помню, удивился, как много веревки намотал Мэтью. Это мне напомнило старое немое кино: связанная злодеем в плаще жертва лежит на рельсах и беззвучно разевает рот.
Мэтью выстрелил в первый раз, Ханна вскрикнула от боли. И все понеслось.
Нью-Йорк, 2008
Его жена была уже в постели.
Патрик поболтал в стакане остатки «Джим-Бима», лед почти не растаял с тех пор, как он от души налил себе виски. Свет выключен, телевизор включен, звук приглушен. Леттерман в своем большущем костюме, размахивая руками, будто плыл по сцене, а оттого, что разевая рот, не произносил ни звука, все казалось еще более фальшивым. Патрик выключил телевизор.
Теперь комната освещалась только белым отсветом города. Патрик понес напиток к высокому панорамному окну – к северу от него низко в небе смутно сияло отражение Таймс-сквер. А затем его взгляд переместился на восток: Эмпайр-стейт-билдинг освещался подобно фруктовому мороженому на палочке – верхушка раскрасилась оттенками вишни и лимона.
– Нисколько не стареет, – прошептал Патрик.
Он-то нет, а вот ты – да, Пэддибой.
Последний глоток для сна, своего рода кнопка перезагрузки после очередного безработного дня. В тридцать восемь лет тебя выкинули на улицу.
В кухне, где, несмотря на городские огни, было темно, Патрик приоткрыл дверцу холодильника, высыпал лед и, отправив стакан в посудомоечную машину, двинулся в ванную. Щетки и зубные нити. Полоскал рот нарочито долго, чтобы не осталось запаха виски, только свежесть мяты.
Когда он прокрался в спальню, жена уже спала. Патрик осторожно разделся в темноте, откинул одеяло и попытался улечься незаметно. Но когда матрас принимал последние фунты его плоти, случилось именно то, чего он старался избежать. И хотя не произошло ничего неожиданного, скрипнуло так громко, что Патрик подпрыгнул.
Жена вскрикнула.
Он поспешно повернулся и ударил ладонью по выключателю лампы, затем поспешил на помощь жене: она боролась с простыней, ее тело извивалось и выгибалось, истерика не отпустила.
– Тихо… – упрашивал Патрик. – Это я, Пэтч, никакой опасности.
Когда он коснулся ее плеч, она снова вскрикнула, пальцы царапали простыню. Патрик понимал: наступает критический момент – жена попытается вырваться. В прошлом это ей удалось всего раз. Крича, что какой-то мужчина приставил ствол к ее голове, она бросилась в кухню и, выхватив из стойки нож, принялась с ним бегать. А он, прижавшись к стене в спальне, звал ее: «Это Патрик, дорогая, Пэтч, милая», и держал у груди свернутую вдвое подушку. Через пять минут она проснулась. Что-то бормотала, ежилась, ходила. Спрашивала: «Где я», вернувшись в спальню с пустыми руками.
Нож Патрик нашел воткнутым в спинку кожаного кресла, из длинного пореза вылезла пушистая белая набивка. В тот день он пользовался этим ножом, чтобы срезать пласт мяса с половины бараньей ноги.
В ту ночь, когда жена испортила кресло, Патрик совершил ошибку – повел себя с ней слишком напористо. И теперь не хотел повторить ее. Надо было избавить жену от кошмара тихим уговором, чтобы не превратиться в персонажа ее сна.
Отбиваясь ногами от одеяла, она почти освободилась.
– Это Патрик, Пэтч, и никого больше.
Жена сбила на лоб ночную маску и моргнула на лампу.
– Что такое? – тихо спросила она, но все еще испуганно.
– Это я, дорогая, ничего не случилось.
– Что я наделала?
– Ничего. – Патрик погладил ее по руке. – Ровным счетом, ничего.
Жена вздрогнула, но не отпрянула. Лицо напряженное, здоровый глаз широко открыт и моргает.
– Ничего не случилось? Что я говорила?
– Ничего, – успокаивая и уговаривая, ответил он.
Жена нахмурилась и потянула ночную маску вниз.
– Где-то была ручка. Я потеряла ручку.
– Утром найдем. Сейчас нечего писать.
– Ручку от кроличьей клетки, глупый! – вздохнула она. – Снег так и валит.
– Тихо… – Он погладил ее по волосам. – Спи.
– Обещай, что не позволишь ему сделать мне больно. – Она устроилась под одеялом. – Даешь слово?
– Тихо…
Утром жена помнила только, что кричала, но не слова. Однако Патрик все равно не мог ей лгать. Как он мог дать жене слово, которое уже нарушил?
– Спи, Ханна, – повторил он и погладил ее по волосам.
Утром в четверг они об этом не говорят, только обсуждают дела друг друга и строят планы на выходные. Жена случившегося не помнила, а Патрик не хотел ей напоминать. Только не сегодня. Она забыла кое-что еще, и он ждал, когда она раскроется солнечному свету. Каждый новый день начинался для Ханны с постепенного пробуждения – сорока минут нетвердого сознания, пока медленно рассеивался окутывавший ее туман.
Это ее состояние Патрик называл грогги. Все равно что жить с пьяным моряком. Ханна спотыкалась, ругалась на подворачивающиеся ноги, проливала кофе, роняла вещи, которые закатывались под кровать или под диван.
А затем преображалась – расцветала навстречу дню.
Патрик придерживался того же образа жизни и домашнего расписания, как перед тем, как месяц назад его уволили с работы.
– Пропустишь, Пэтч?
– Извини, Ханна, я первый.
Как только он слышал, что плеск в душе стихал, начинал варить кофе. А когда приносил кружку, Ханна сидела, завернувшись в полотенце, на краешке кровати и расчесывала темные волосы. Впрочем, не совсем темные. Потому что блестящие. Волосы Ханны светились как коричневое стекло. Она улыбалась, когда Патрик ставил кружку, и во впадине между ее ключиц мерцали капельки воды. Жена нравилась ему такой – только что из-под душа, еще без косметики.
Ханна брала повязку на глаз, поднимала волосы, распускала их поверх резинки. Благодарила и поправляла повязку из черного блестящего атласа. На мгновение Патрику представлялась раковина мидии. Раковина, маскирующая отсутствие моллюска.
Потягивая кофе, жена смотрела на него здоровым глазом и бормотала:
– М-м-м…
Сверкающий голубой глаз, темные блестящие волосы. Они женаты ровно четыре года, но Ханна до сих пор удивляла Патрика – не только своей красотой, этим своим поразительным качеством, но главным образом своим присутствием, невероятным фактом, что она рядом с ним.
Патрик просунул руку в рукав спортивной куртки и коснулся мокрых плеч жены. Карточка торчала у него сзади за поясом.
– С годовщиной, Ханна! – Он протянул конверт.