И целует Бьянку снова — с сокрушительным, неукротимым рвением, так хорошо знакомым ей по десяткам сражений, пройденных бок о бок. Колени вмиг обращаются в воду, дух захватывает так, словно под ногами — не земля, а зыбкие камни рушащихся мостов: осыпаются, катятся в пропасть, и сама она уже не стоит — падает, да только все цепляется ногтями за крепкую спину. Бьянка запрокидывает голову, когда его ладонь, пройдя вдоль позвоночника, ложится на затылок и сжимает короткие пряди волос, и жадно раскрывает губы.
Так близко друг от друга Роше не видит, но чувствует изгибы ее тела, знакомые и неведомые одновременно. Некоторые из рубцов, оставшихся в память о боях, он знает наизусть — сам же и штопал, позволяя себе лишь скупые касания. Теперь — прикасается иначе: не как к боевой подруге, прикрывающей спину, а как к молодой, влекущей, полной страсти женщине, в объятиях которой так легко забыться…
И заново обрести себя.
Высокие костры Беллетейна похожи на едва тлеющие угли в сравнении с жаром, разгоревшимся внутри.
Роше разворачивает ее спиной, мягко сжимает плечо, шею, гладит чувственный изгиб спины от лопаток до ямочек на пояснице. У Роше руки воина, будто выкованные из той же бесчувственной стали, из которой куют клинки, грубоватые, — но прикасаются так чутко, что от этой нежности по шее бегут мурашки, твердеют соски, и напряжение внизу живота заставляет дышать сбивчиво и чаще. Он оставляет обжигающий поцелуй на шее, целует по трепетно бьющейся жилке вниз, к разрисованному татуировкой плечу. Колючая щетина царапает кожу — Бьянка вздрагивает: до того это распаляет до предела взведенное тело. Ее собственные пальцы пока еще послушны — нетерпеливо распутывают шнуровку шосс, то и дело стискивая ее в кулаках. Пальцы Роше — раскаленная сталь, под которой сама Бьянка плавится податливым воском — проходят вверх по бокам, накрывают холмики грудей, обводят розовые ореолы сосков; она выгибается в ответ, врезаясь острыми крыльями лопаток в крепкий торс.
Терпкий запах ее пропахших горько-сладким ольховым дымом кожи и волос щекочет ноздри. Бьянка слепо утыкается носом в щеку — и выдыхает, едва сдерживая стон. Он ведет рукой по напряженно вздрагивающему животу, приспускает расшнурованные шоссы, гладит оголенные ягодицы и бедра, гладит внутреннюю их поверхность — и касается ее внизу.
Руки у Роше сильные, выученные, заточенные крепко бить, но он касается ее, ласкает складки нежной розовой плоти, заставляя подаваться бедрами навстречу, ласкает настойчиво, так, что Бьянка замирает на неровном вдохе, когда его жесткие пальцы проникают в ее тело, а потом выдыхает, кусает губы, мычит в шею. Ее грудь вздымается тяжело и неровно, бедра движутся быстрее, резче, напряжение до дрожи пронзает поясницу, Бьянка жмурится, стискивает его жилистые предплечья — и срывается.
Роше берет ее, распаленную, дрожащую и ждущую; его губы касаются влажной от пота шеи у звеньев позвонков, и Бьянка не прячет чувственных вздохов. Тело, еще полное огня, отзывается быстрее — распаленное, добела раскаленное пламя, бьющееся в межреберье, слепит, плавит, сжигает дотла. Резче — и бьют по нервам шальные искры, и звенят от острого накала мышцы, и в ушах шумит так похоже на треск беллетейнских костров. Стоном ли, вышептанным ли именем, сплетенными ли пальцами, следами ли на коже, еще и еще, пока не вспыхнет, опалив, и не заставит развеяться пеплом.
***
Сомкнутые над головой ветви старого дуба лениво шумят, когда между ними юрко проскальзывает южный ветер. Он несет с собой дым догорающих костров — и тишину. Трели флейт более не тревожат чащу, застывшую в предутреннем полусне. Сквозь сплетения покрытых молодой листвой ветвей Роше, заложив руку за голову, разглядывает росчерки созвездий. Рядом дремлет Бьянка: уютно пристроила голову на плечо, прильнула к боку — и он чувствует, как подымается и опадает ее грудь. Грубое шерстяное покрывало, остывшее от земли, кусает лопатки, длинная стеганка едва ли накрывает их обоих, а еще Роше думает, что совершенно напрасно оставил трубку на колоде в деревне — была бы весьма кстати, — но все это, в сущности, не имеющие значения пустяки, мелочи, порхающие над ними ленивыми светлячками.
Бьянка дремлет чутко: открывает глаза, стоит лишь поправить съехавшую с ее плеча куртку. Она привстает на локте; свежий прохладный воздух целует ей ключицы, и по коже бегут мурашки. Роше рассматривает ее лицо, тронутое тенью беспокойства, — протягивает руку и касается ямки под ухом, ведет по скуле и подцепляет подбородок. Бьянка наклоняется, гладит заросшую щетиной щеку и едва касается губами губ. Роше целует ее спокойно, запустив пальцы в короткие волосы на затылке, и Бьянка вздыхает в поцелуй.
Ближе к утру вещи видятся в ином свете, решения, принятые ночью, теряют силу, и все возвращается на круги своя, растворяется вместе с предрассветным туманом, испаряется с прозрачной росой. Ночь Беллетейна пьяна от огня и меда, но что остается к утру, когда прогорают угли?
— Ты ведь не жалеешь? — тихо спрашивает Бьянка, разомкнув поцелуй. — То есть, я имею в виду…
— Нет.
Пусть догорают костры, пусть рассыпаются в прах добела черные угли — им обоим остается то, что горит и бьется в груди и не угаснет, даже когда забрезжит рассвет, сгоняя с купола неба россыпи звезд. Роше понятия не имеет о том, куда это их заведет и будет ли все по-прежнему просто — впрочем, усмехается он про себя, это лишь хотелось думать, что между ними все было просто и упорядоченно, а держать дистанцию вовсе ничего не стоило. Бьянка всегда была его женщиной — даже тогда, когда они оба этого не признавали.
Жалеть, пожалуй, стоит лишь о том, что не позволял себе целовать ее прежде.
Роше кладет руку ей на бедро, и последние часы майской ночи, пропахшей цветочным медом и горько-сладким ольховым дымом, смыкаются над ними.