...Заседание партийного бюро части на станций берлинского метрополитена продолжалось...
Последние дни
Штаб корпуса генерала Ш. располагался на улице Лагенштрассе, вблизи реки Шпрее. За углом Андреасплац, неподалеку - Силезский вокзал. Это центральный район Берлина, отсюда уже виден шатрообразный массивный купол рейхстага, с пробоинами от снарядов на железных листах крыши.
Кажется, что этот купол тяжел, очень тяжел. Купол давит на высокие, толстые колонны, они изрешечены пулями, осколками мин и снарядов, но чудится издали, что это сам купол своей громадой подкашивает ноги колонн, готовых рухнуть наземь.
Вход в штаб корпуса прямо с улицы в окно полуподвального этажа, где висит на одном гвозде вывеска "Эльза Тоска - колониальные товары" и уже проложена ковровая дорожка, чтобы входящие в окно не поцарапали сапоги об осколки битого стекла.
Мы внесли в маленькую уцелевшую комнатушку нашу аппаратуру и установили микрофон на трехногом, наполовину обгорелом столике. За столик сел генерал-майор, командир корпуса. Казалось, что, если генерал вдруг резко подымется, он выбьет плечами низкий потолок.
Генерал высок, у него богатырская фигура, большие, с узлами вен руки.
Еще до того, как генерал вошел в комнату, его адъютант рассказывал мне, что однажды в доме, который занимал штаб корпуса, разорвалась бомба. Рухнул пол, и куда-то вниз, окутанные дымом и гарью, провалились все находившиеся в комнатах. Первым поднялся генерал, не торопясь и спокойно.
Адъютант так и сказал: "Поднимается и балки с плеч отряхивает!"
По словам адъютанта, в своем корпусе, где насчитывалось немало Героев Советского Союза, генерал отличался особой храбростью и большим самообладанием в бою.
Когда генерал вошел в эту маленькую и, казалось нам, самую тихую комнату, предназначенную для записи, он с любопытством взглянул на микрофон. Я попросил командира корпуса рассказать сначала коротко о положении в городе и на переднем крае сражения.
- Это для записи?
- Пока нет, просто нам для ориентировки.
- Ну, это легче, а то ведь я не редактор. Могу и грубовато выразиться, по-солдатски. А события последних дней очень радостные, - сказал генерал. Вчера мы по радио новость поймали: Гиммлер обратился к союзному командованию с предложением капитуляции Германии перед США, Англией, но не перед СССР. Каков мерзавец! Вот-вот сдохнут они все, а все же пытаются, чертовы фашисты, поссорить союзников, вбить клин между нами. Но ничего не выйдет. Эта капитуляция отклонена.
"Генерал сказал - вчера, значит - двадцать девятого апреля", - подумал я.
У нас в радиомашине тоже стоял приемник, но это сообщение мы не слышали.
- Теперь уже совсем скоро. Какие мы переживаем дни! - невольно вырвалось у меня.
- А вот еще новости: вчера же гитлеровцы предприняли контратаку в районе Потсдама силами двенадцатой армии генерала Венка. Последние судороги Гитлера. Посмотрите-ка их газетку! - предложил мне генерал, кладя на стол один из последних, а может быть, и самый последний номер "Фолькишер беобахтер". На всю первую страницу красовался заголовок, набранный, видимо, самыми крупными литерами, которые нашлись в типографии: "Героическое сопротивление Берлина - беспримерно. Это признает Москва, Лондон, Нью-Йорк!"
Бесноватый фюрер и в последние свои минуты оставался верен бахвальству и беспардонной лжи, продолжая обманывать своих солдат и последних приверженцев.
Пока мы читали газету, выходивший из комнаты адъютант принес новое сообщение: в Москве отменено затемнение и разрешено нормальное освещение улиц и жилых домов.
- В Москве зажегся свет, - произнес генерал так, словно ждал этого именно сегодня.
В Берлине хотя и не так строго, но все еще поддерживалась светомаскировка. В районе боев зарево нескончаемых пожаров часто превращало ночь в день.
Я попросил генерала рассказать о кануне первомайского праздника в Берлине.
- А куда пойдет пластинка? - спросил он.
- В Москву, а оттуда запись передадут по всей стране. Я сказал, что можно, кроме того, изготовить письмо-пластинку и послать ее в Горький, на родину генерала. Там формировались и полки этого корпуса.
- Что ж, хорошо! - сказал генерал. Перед тем как сесть к микрофону, он протянул мне карточку своей матери и попросил переслать ей пластинку.
С глянцевитой, покоробившейся в кармане карточки на меня взглянули умные, по-стариковски словно бы жалеющие всех глаза, в паутинной сетке морщинок, с чуть припухшими, должно быть от бессонницы, веками. Мать генерала оказалась маленькой старушкой, с фигурой сутулого мальчика, в черном гладком платке и с белым кружевным воротничком на груди.
Трудно было представить себе, что именно она родила такого богатыря. В углу карточки виднелась бисерная надпись: "Ради бога, береги себя. Мама". Эту надпись генерал все время старательно закрывал пальцем.
Мы начали запись.
- Дорогие товарищи земляки, - сказал генерал, низко наклоняясь к микрофону и придерживая его за основание пальцами, чтобы случайной воздушной волной микрофон не свалило на пол. - Я хочу поздравить вас с праздником отсюда, из Берлина, где мы добиваем гитлеровскую Германию. Чем мы встречаем наш праздник? Усилением нажима на врага в тех районах, где он еще продолжает держаться...
Пока генерал говорил, я невольно вспомнил, как выглядят эти самые районы, прилегающие к переднему краю сражения.
Какой-то старик немец, одетый во все черное, так, словно он собирался примкнуть к траурной процессии, на одном из перекрестков улиц, где остановилась наша машина, неожиданно предложил купить у него путеводитель по Берлину. Он неуверенно попросил за него одну рейхсмарку. Вряд ли в разрушенном городе кто-либо мог воспользоваться путеводителем, тут целые кварталы были снесены бомбовыми ударами. И притом рейхсмарки доживали последние часы.
Наверно, старик догадывался об этом. И все-таки он продавал путеводитель, рассказывающий о том Берлине, каким он был до начала войны, затеянной Гитлером. Путеводитель мы купили, заплатив не рейхсмарками, а советскими оккупационными марками, которые начало выпускать наше командование.
Здесь, в центре города, я, несколько раз вытаскивая путеводитель, пытался сориентироваться в лабиринте улиц, разрушенных домов и мостов. Но безуспешно. На некоторых улицах, где под землей проходило метро, мостовая вся провалилась и лишь у домов торчали обломки тротуара. Многие переулки исчезли вообще, похороненные под громадами рухнувших зданий. Многие проспекты перегораживали дамбы из камня и бетона, на которые не могли взобраться ни машины, ни танки.
Неподалеку от штаба корпуса, на Блюхерплац, вся улица была запружена нашими самоходными пушками и танками "Т-34", готовящимися к атаке. А вот рядом с танками и самоходками можно было увидеть на берлинских улицах и наших лихих повозочных. Смело подбирались они к самой передовой, подвозя продукты и фураж. И запах нагретого солнцем сухого сена, словно бы запах русских полей, тихое ржание лошадей, крики повозочных, слышимые в паузах между разрывами снарядов и мин, - все это, смешиваясь с отдаленным и близким гулом боя, создавало картину удивительно пеструю, необыкновенную и неповторимую.
...Генерал читал перед микрофоном свое выступление. И хотя мы сидели только вчетвером в тесной комнатушке, не видимые и не слышимые никем, голос генерала вздрагивал, ломаясь от непривычного напряжения.
В конце своей речи, передавая гвардейские приветы землякам, генерал на мгновение остановился и задумался.
- Знайте же, товарищи, что у нас тут все в порядке! - произнес он после паузы, наверно внутренне обращая эти слова к своим родным. - У нас же, товарищи, все в порядке! - повторил генерал любимую фронтовую поговорку и внезапно остановился...
Где-то, пока еще далеко, нарастал знакомый свист летящего снаряда. Фронтовое чутье подсказывало, что снаряд упадет в районе штаба корпуса.
Все это произошло в один миг. Генерал попытался своими большими ладонями прикрыть микрофон, словно это могло уменьшить звук разрыва. Горячей волной воздуха в комнату втолкнуло раму окна. Ладони генерала, конечно, не помогли, и в конце его речи на пластинке записался оглушающий грохот, звон разбитого стекла и громкие крики раненых. Пластинка была испорчена.