- Бесполезно...
- Пробовал?
- Не помогает.
- Все хочу спросить,- ровное дружелюбие Марка настраивало на откровенность,- только без трепа.
- Попытаюсь.
- Если бы тебе дали театр, ты бы взял меня?
- Хочешь правду?
- Валяй!
- Нет, не взял бы.
- Спасибо за откровенность... Вот и договорились.
- Видишь ли,- Крепс легонько кончиками пальцев коснулся его плеча, как бы извиняясь за невольную свою откровенность,- ты слишком жалеешь себя. В моем театре,- он со значением выделил это самое "в моем",- актер должен будет жалеть других, себя же в последнюю очередь... Скорее, даже совсем не будет... Цель искусства, наверное, все-таки самоотдача, а не самоутверж-дение... Ты, Вадя, наверное, первоклассный актер в общепринятом смысле... Но мне понадобятся не столько актеры, сколько мыслители, даже страдальцы...
- Так научи!
- Этому нельзя научить, это или приходит само по себе или не приходит вообще.
- Что же нужно сделать для того, чтобы это пришло?
- Нужно успокоиться.
- У меня нет времени.
- Время здесь ни при чем.
- Что же - "при чем"?
- Наверное, сердце.
- Ему тоже некогда.
- Тогда не жалуйся.
- Иди ты к чёрту...
- За все надо платить, Вадя. Ты хочешь даровых откровений, а за них надо платить и часто - всем. Одно из двух: или магический кристалл, или счет в сберкассе. Сочетание исключено. Прости, но ты сам...
- Валяй, валяй...
Он великодушно покивал, чувствуя, как снисходительное безразличие уступает в нем место острой, но еще необъяснимой для него горечи...
- Но в тебе есть немалая толика прекрасного самоедства. И это тебя в конце концов спасет.
- Поздно... Мне уже тридцать пять.
- Самоеды, вроде тебя, до старости - дети. Считай, что ты в любую минуту можешь начать все заново.
- И жизнь?
- Разумеется! Можно просуществовать век, в котором не наберется и года жизни, и можно прожить год, который вберет в себе целый век... От суеты только надо отряхнуться, от душевной праздности...
- Как?
- Здесь советовать - пустое дело. Каждый приходит в себя по-разному.
- Вот ты, к примеру?
- Видишь ли, Вадя, есть такая коротенькая притча: Шли двое по лесу. Долго шли. Наконец, один не выдержал: "Заблудились",- кричит. Другой успокаивает: "Пошли дальше. Я дорогу знаю, выведу". Первый поверил и пошел. Шли они шли, но все-таки выбрались. Тогда первый и спрашивает: "Коли ты дорогу знал, что же мы так долго плутали?" А другой ему отвечает: "Важно не дорогу знать, а идти".
- Выходит, и ты не знаешь?
В смущении улыбка Крепса казалась еще более искательной и виноватой:
- Нет, Вадя, не знаю... Иди,- вот и все, что я могу тебе посоветовать...
- Из моего леса нет выхода.
- И все-таки лучше иди.
- Было бы куда...
В зеркале окна, размытые тусклым светом коридорного плафона, безмолвно маячили две молчаливые фигуры, затем одна из них растворилась в дыму, и, оставаясь наедине с собой, Вадим с отходчивой горечью заключил про себя: "Некуда мне идти, Маркуша, некуда, да и незачем!"
IV
Суббота - день свиданий. С утра в палатах царило нервное оживление: освобождались от остатков прошлых передач сумки, под наблюдением санитаров сбривалась недельная щетина, затасканным пижамам придавался посильный лоск. Каждый, даже из тех, кого никто не навещал, хотел выглядеть в этот день щеголем и весельчаком.
По отделению расхаживала в своих знаменитых, сорок последнего размера валенках старшая сестра Нюра, прозванная здешними старожилами "тетей Падлой", и, вяло ворочая обвислой челюстью, покрикивала:
- Живей, ребята, живей! Чтобы кровати по ниточке! Как в санатории! Из тумбочек все вон! Прогулка, оправка и шагом марш на свиданку! Разговорчики!
Первое время Вадим еще втайне надеялся, что однажды дежурный санитар выкликнет и его фамилию, но проходила суббота за субботой, а никто из друзей или знакомых не спешил напомнить ему о себе. И он перестал ждать. Жизнь являла ему наглядное доказательство непрочности застольных дружб. Что же касается жены, то его с нею уже ничто не связывало. Отказавшись взять Вадима из больницы, она сама поставила точку в их недолгих и малопонятных и ей и ему взаимоотношениях.
Поэтому, когда однажды от входных дверей пошла гулко размножаться по палатам его фамилия, у Вадима удушливо засосало под ложечкой: "Кого еще принесла нелегкая? Отстали бы уж, наконец, совсем!"
Долгими коридорами его вместе с другими провели в полутемное сводчатое помещение, где за квадратными четырехместными столами уже размещались первые посетители.
И не успел Вадим толком оглядеться, как из-за стола в дальнем углу поднялся и, чуть покачиваясь, пошел к нему навстречу давний его приятель и собутыльник Федя Мороз.
- Дедюк,- заячьи глаза его, подернутые хмельной поволокой, любовно увлажнились,- здравствуй! - Он грузно обвис у Вадима на руках. - Как же это ты, Вадя, а? Даже знать не дал. Выходит, и во мне разуверился? Я тебе друг или нет?
И хотя Вадим особо не заблуждался по поводу пьяных Фединых излияний, на сердце у него стало ровнее, и мир несколько раздвинулся перед глазами вширь и вдаль: "Не все, значит, забыли, помнят".
С Федором Морозом жизнь столкнула его случайно в театральном училище на вечере встречи с литинститутовцами, где тот в очередь с однокурсниками читал свои стихи. И не то чтобы стихи его очень уж пришлись по душе Вадиму - стихи как стихи, ни хороши, ни дурны, расхожего образца средней руки нет, просто было в этом лобастом, стриженном под нулевку парне, в его манере держаться - сжатые кулаки в карманах видавшего виды пиджака, ноги широко расставле-ны, голова боксерски выдвинута вперед - что-то такое, от чего на душе становилось увереннее и тверже.
Потом они вдвоем бродили всю ночь арбатскими переулками, и Федор, вперемешку со стихами, поведал Вадиму тогда еще довольно короткую, но пеструю историю своей жизни.
Мальчишкой оставшись без родителей, он определился в мореходное училище, откуда ушел в первую кругосветку. Два года проплавал на морских извозчиках, повидал свет и людей. Еще в детстве "ушибленный" литературой парень в свободные от вахты часы изводил бумагу рублены-ми виршами под Киплинга и Багрицкого. Почти без надежды на успех послал их вместе с заявлением в литинститут и, неожиданно для самого себя, был принят...