- Приду...
Василий никогда еще не видел Ивана таким торжественно серьезным. Будто не траншею под фундамент собирался рыть Левушкин, а уходил в дальнюю-дальнюю и неверную дорогу, из которой хоть и надеялся вернуться, но не наверняка. Закладную пил, как причащался. Прежде чем взяться за лопату, он со строгой лаской оглядел всех и тихо заговорил:
- Божье дело начинаем, братцы: дом. Здесь шутки шутить никак нельзя. Такое дело недоделать - грех. И - тяжкий.- Он перекрестился. - С Богом.
Работал он молча, крепко сжав зубы, ни на лопату не отставая от могутного водопроводчика. Тот лишь покряхтывал, стараясь не уступить дотошному плотнику. Прямо против него, на пороге котельной Груша чистила картошку. Она чистила ее, сидя на корточках, и Отто, весело орудуя лопатой, цепко ощупывал ее плотные икры взглядом, в котором светилось ласковое довольство. Груша изредка остуживала его деланной укоризной, но позы не меняла, и видно было, что ей нравится эта их безмолвная игра: тридцативосьмилетний Отто Штабель переживал тот счастливый возраст, когда мужчина, особенно, если он крепок и покладист, вроде него, нравится всем женщинам от пятнадцати до ста.
Василий, глядя на них, не ревновал, нет, обида перегорела в нем, но он все не мог избавиться от ощущения какой-то потери. Потери большой и важной. Ему словно стало вдруг чего-то не хватать для того, чтобы он мог поставить сейчас себя вровень с остальными. И это угнетение не оставляло его до самого вечера.
После шабаша Иван в один мах выбрался из траншеи, достал из топливной ямы полено, приискал в сарае две бросовых доски, чуть потесал, чуть построгал, и в три удара молотка вырос перед дворовой скамейкой стол - любо посмотреть. Груша только руками развела:
- К таким бы рукам, Ванечка!.. А я-то думала, где и рассядемся-то. Я бы из тебя, родимый, сделала человека.
Иван в ответ только безобидно хохотнул:
- Не обошел Господь. Да и ум, Грушенька, уму - рознь. Есть ум - к делу, а есть - объяснительный, и цена им - одинаковая: один делает, другой объясняет - что к чему. А человеком я и так нахожусь, потому как - на двух ногах. Вот и, не обижайся, выходит во всем твоя неправда.
Последние дневные блики сползали с остывающих крыш. И вечер - тихий, по-июньски умиротворенный, заполнил двор, наливаясь чернильной густотой. Лица становились все неуловимее и неуловимее. Такие вечера располагают к разговору отвлеченному - без текущих злоб и забот.
Затягиваясь после еды цыгаркой, Левушкин мечтательно вздохнул:
- Однако большое это дело - свой дом.
- Да,- веско подтвердил водопроводчик. Лашков отмолчался.
- Да уж чего лучше? - задумчиво откликнулась Груша. - Своя крыша над головой. Не чужая. Не дареная.
- Дворца не обещаю,- уверенно добавил Левушкин,- но что сто лет простоит - об заклад бьюсь. Такого у тебя и в Вене не было.
Штабель ответил не сразу, а когда ответил, голос его держался на самой глухой ноте:
- Вене мине нишего не биль. Фронт - биль. Плен - биль. Гражданская война - биль. Вене нишего не биль.
- И домой не тянет?
- Нет,- твердо сказал Отто. - Нет.
Груша, поеживаясь, засмеялась:
- Чудаки.
- А я вот не могу,- погрустнел Левушкин,- вспомню, волком выть хочется... Все кругом орут друг на дружку, мельтешат без дела... Суета, одно слово. А там - спокой. И работа не в работу: одни удовольствия. А тут и земля, я нынче понюхал, прелой рогожей пахнет... Ох ты, Господи! Уеду.
Лашков не выдержал, съезвил:
- А сын? Ведь хотел, как у Меклера, чтоб на дантиста.
- Меклер - он Меклер и есть. Это по его части - в чужую пасть лазить, а у меня Борька к нашему делу будет приучен.
- Чудаки,- опять, но уже не смеясь, поежилась Груша.
Штабель накрыл ее плечи своим пиджаком и встал.
- Ми пошель спать.
Два темных силуэта слились в один и растворились во тьме.
- Тошно. - Сплюнул плотник на огонек своей цыгарки.
Лашков посочувствовал:
- Тошно.
- Уйду я. Только не в деревню. Нету для меня там жизни. Вот Штабель достроится - и уйду. На заработки подамся. В Крым. Море там... Ты видал море-то хоть?
- Нет, не видал.
- И я не видал. А интерес есть.
- А чего интересу? Вода - и все.
- Поскучнел ты, Вася, нудно с тобой. Ходишь по земле, а - зачем?.. Пока.
Иван зло сплюнул и шагнул от стола.
Уронив голову на стол, дворник сидел и думал, и все думы его начинались с левушкинского "Зачем?"
Русло воспоминаний расходилось протоками и ручейками, теряясь где-то у самых истоков детства.
Действительно, как и зачем прожил он свои теперешние тридцать девять лет? Куда шел? Чего искал? Плыл ли он хоть раз в жизни против течения? Один раз - в юности, когда ушел из дому на шахту. Всё бросил: теплый угол, братенино высокое покровительство и жены его - тихой Марии - вершковые сапоги. Слесарил. За инструмент брался - сердце пело. В армию шел, будто на именины. Послали в пески - басмачей гнать. Басмач - враг. Значит - бей, значит - дави, значит - не давай пощады. Но в лицо этого врага довелось ему увидеть только однажды. И было тому врагу от силы лет семнадцать. И лежал этот самый враг у его, Василия, ног, простреленный навылет из его, Василия, карабина. И что-то тогда обуглилось в нем, застыло навсегда. Тупо смотрел он на еще не высохшие капельки пота над безусой губой туркмена, и всё никак, помнится, не мог заставить себя отвернуться. Долго еще потом мерещились Василию эти капельки. Демоби-лизовался он по чистой с изуродованным предплечьем и выбитой в суставе ногой. И какая-то томительная тоска начала грызть его изнутри. В двадцать три определился дворником. Дела не было? Было. Просто подвернулся под руку жактовскому дельцу: метлу в зубы, бляху - на фартук. Гуляй по двору и - не тужи. Ни мечты - позади, ни привязанности. Чуть согрело его случайной долей и от той отказался хлопоты напугали. А и хлопотам-то тем цена три копейки. Даже - меньше...
Ночь зашуршала над лашковским ухом: кто-то брел по двору. Темное пятно двигалось прямо на него, и все явственней, все отчетливей становилось характерное бормотание старухи Шоколинист.
- Хоть гвоздиком поживиться, хоть дощечку взять... Антихристы! По щепочке, по камушку свое заберу...
Василий и раньше знал за ней эту слабость - собирать и стаскивать к себе разный хлам,- но только сейчас понял, какая страсть, какая корысть владела постоянно старухой. И ему почему-то сразу вспомнились капельки над безусой губой молоденького туркмена в грязной папахе. И ослепительное мгновение озарило истошным вопросом: "Чего же мы не поделили? Чего?"