– А если это для меня будет счастьем? Зачем же мне обязательно посылать на монетный двор своё золото? Если золотом будет для меня…
– Приятель, – сказал Славский, – кто так разумеет, того уже убедить невозможно. Я в самом деле начинаю за тебя бояться, потому что хочешь быть соблазнённым, а поэтому им будешь и…
– А если приобрету мгновение счастья? – спросил Орбека.
– Ты это называешь счастьем! О, человече! О, богохульник! Если в твоём уме стоит образ той женщины, не говори же о счастье! Этот кубок, может, полон, красоты, но отравленный! Для меня сама эта мысль, что женщина с тысячью непогасших воспоминаний, с нестёртыми ещё поцелуями бывших любовников… Нет, дорогой Орбека, не давай этому безумию, которое может тебя подхватить, ни имени любви, ни названия счастья. Ты был бы богохульником! Я тебе скажу, как это должно называться – распутством.
– Увы! – добавил через минуту Славский. – Распутство проест мир до костей. Исключительно ему надлежит приписать упадок рода людского. Именно во имя этой идеальной небесной любви я бросаю проклятие на то, что с ней сегодня сделали. Это соединение сердец, которое должно быть великим и святым, торжественной минутой жизни, изменили на звериное своеволие, не разбирающееся ни в чём, лишь бы распоясанное насытилось. Никто любить не умеет и потом удивляются, что нигде нет счастья, с супружества содрали то, что представляло его красоту и святость, из связи душ сделали быдло.
– Достаточно, – прервал Орбека, – признаю за тобой правоту, но оттого что нам перепало жить в этой испорченной эпохе, должны ли мы отрекаться от единственных лучших мгновений жизни?
– Позволь тебе сказать, что ты чересчур слабо защищаешься, или, скорее, слово бросаешь без мысли. Лицезрение этой женщины распалило тебя, а страсть не слушает уже ни рассуждений, ни аргументов. Я тебя люблю, я тебя жалею, и предвижу твоё падение.
– Что же мне посоветуешь? – спросил Валентин.
– Уезжай, складывайся, напиши письмо, извинись, я за тебя пойду на завтрашний обед.
– Посмотрим! – отпарировал тихо Орбека. – Доброй ночи тебе!
– Ещё слово: мне прийти завтра утром к тебе… чтобы тебя проводить?
– Да, подумаю, завтра утром… жду тебя завтра утром. Спокойной ночи!
Славский с болью сжал руку приятеля и ушёл домой, но ещё раз обернулся к Орбеке.
– Прости меня, – сказал он, подавая ему руку ещё раз, – я говорил с тобой, может, слишком открыто, неприятные вещи; мне казалось это обязанностью, я люблю тебя, мне было бы неприятно, если бы твоя дружба ко мне поколебалась.
– О, нет, никогда! – воскликнул, бросаясь ему на шею, Орбека. – В моей душе, там, глубоко, каждое твоё слово нашло отзвук. Но я слабый, сверх всяких слов слабый… Чувствую, что ты прав, что я иметь её не могу, и однако…
– Значит, выезжай завтра.
– Посмотрим.
Обнялись и разошлись. Славский пошёл к Железной Браме, Валентин направился в проивоположную сторону, к Краковскому Предместью. Стоял ещё тогда в Саксонском Саду павильон, позже снесённый, в котором прогуливающиеся находили охлаждающие напитки и лакомства. Хотя была уже поздняя пора, он сиял ещё светом и весёлое общество сновало вокруг него. Много особ выскользнуло из театра на прогулку, гомон и смех слышны были среди расставленных стульев, которые очерчивали большой круг. На стульях было полно нарядных дам, посередине множество господ, которые крутились около них, принося лимонад, оршад и сладости.
Орбека, возвращаясь, должен был обогнуть этот круг, и немного зашёл в тёмную аллею. Между нею и последним стулом как раз оставалось столько свободного места, сколько было нужно для прохода одного. Валентин, не глядя перед собой, с опущенной головой проскальзывал по этому узкому перешейку, когда почувствовал, что кто-то слегка его тянет за рукав одежды. Удивлённый, он поднял голову и чуть не крикнул от ужаса, увидев перед собой прекрасную Миру, которая, улыбаясь ему, показывала рядом с ней свободное сиденье.
– Садись, пан, тут, садись, а то вон тот старый зануда займёт стул, а я его ненавижу.
– Вы меня узнали? – спросил, садясь, пойманный Валентин.
– Но кто бы прибывшего из деревни, хотя бы очень приличного человека, не узнал в Варшаве? – сказала, смеясь, красивая пани. – А потом, без лести, черты вашего лица с того времени, как видела вас играющим сонату Бетховена, ни на минуту не забылись.
– Ах, пани! – пробормотал смущённый Валентин.
– Это ах… полно значения, – прервала его женщина, – не правда ли? Это ах означает, что вы мне не верите, что считаете меня льстецом, tranchons le mot, кокеткой. Такою, наверное, обрисовали меня люди… А! Сначала злобные языки меня очень ранили, но со всяким, даже с ранами, свыкаешься.
Я знаю, что имею ужасную славу кокетки, ветреницы. Думайте обо мне, как хотите… но не осуждайте по слову людей… заранее.
– Но, пани, – прервал Орбека, напрасно пытаясь собраться с мыслями и найти слова.
– И это излишне, – воскликнула Мира, – потому что не поверю опровержениям. Всё-таки ни ваш приятель, тот достойный Славский, пуританин, не мог вам обо мне ничего хорошего поведать, ни даже моя дорогая родня… увы! У меня нет друзей!
– Зато у вас есть поклонники… – сказал потихоньку Орбека.
– C`est ennuyant, поклонники. Представь себе судьбу несчастной женщины, которую осаждает почестями круг таких, как вон тот, что стоит на часах сбоку, легкомысленных, как тот в пепельном фраке, остроумцев без сердца, как тот зелёный со стальными пуговицами… tutti quanti! А! Весь день слушать их гимны к солнцу, зная, что вечером пойдут к какой-нибудь Иоси либо Мариси с остатками этих комплиментов… А! Фи!
Валентин опустил голову.
– Ты боишься поглядеть на меня, что ли? – шепнула Мира. – Не вижу твоего лица, это мне неприятно, потому что подозреваю его в насмешливой улыбке.
Орбека поднял вдруг глаза и встретил огненный взгляд безжалостной женщины, которая почти с родом бесстыдства говорила ему глазами, чего сердцем сдержать не могла.
– Не удивляйся, пан, – начала она медленно шептать, кладя свою малюсенькую ручку на его руку, – что я так ловлю тебя, хватаю, арестовываю на дороге, тяну. Не объясняй себе этого как зло, прошу. Я признаюсь, меня и те люди, и то общество адски утомляют, я как тот, что постоянно съедает выпрошенные обеды, приготовленные одним поваром, и в конце жадно бросается на кусок здорового разового хлеба. Ты есть для меня деревенским разовым хлебом, здоровым и подкрепляющим, не испортил тебя город, не выветрился из тебя аромат человека, имеешь сердце…
Тут она умолкла, Валентин был очарован, мысль побега и отъезда упорхнула далеко; спустя минуту женщина говорила дальше:
– Я люблю быть даже до неприличия искренней. Это моё симпатичное расположение к тебе может показаться тебе, после того, что ты слышал обо мне, весьма подозрительным. Ты богат, я похожу на жадную и расточительную; естественно, подозревать меня можно в заинтересованности. Люди готовы думать, что снова бы замуж хотела выйти.
– Тут, в Варшаве, – отвечал дрожащим голосом Орбека, – сомневаюсь, чтобы это кому-нибудь могло прийти в голову, знают меня давно, знают, что был женат и что до сих пор считаюсь женатым.
На эти слова, сказанные непреднамеренно, Мира аж отодвинулась со стулом, но быстро сдержала своё удивление.
– Что же это за тайна? – спросила она.
– Это никакая не тайна, люди только, может, забыли о том, как о вещи малой важности. Да, пани, я был женат, был предан, жена моя принудила меня к разводу… вышла замуж.
– А, значит, ты не женат? – спросила живо Мира.
– Напротив, пани, я это иначе понимаю, кто раз был женат, тот всегда им есть.
Холодно, странно улыбнулась красивая пани.
– К этой тайне, – добавил медленно Орбека, – я должен добавить, поскольку мы в минуте доверчивых признаний, что вы с первого взгляда произвели на меня чрезвычайное впечатление.
– Ах! – усмехнулась Мира.
– Неслыханным сходством с той, которая… – он не мог докончить.