Мой рассказ о нашей беседе появился в печати еще в 1921 году и вызвал придирчивую критику В. А. Маклакова. Я не могу не вернуться к нему теперь не только потому, что считаю его важным для моей общей политической концепции, но и потому, что при писании этих воспоминаний мне попался на глаза мой же собственный рассказ, составленный по просьбе иностранного агентства (Correspondance Russe) не через 15 лет, а всего через полтора месяца после беседы. Он, естественно, менее интимен, чем мой позднейший рассказ для "своих"; но он полнее и отчетливее передает ход и содержание беседы. Восстановляя ее теперь, я буду пользоваться обоими источниками, хорошо дополняющими друг друга.
Витте принял меня в нижнем этаже Зимнего Дворца, с окнами, выходящими на Неву, в комнате, носившей какой-то проходной характер. Разговор наш начался с того же, с чего начал Проппер свою "нахальную" беседу. "Почему к Витте не идут общественные деятели"? Ответ, по необходимости, был тот же: "Не идут, потому что не верят". Что же делать, чтобы поверили? - Надо не ограничиваться обещаниями, а немедленно приступить к их выполнению. Первые шаги можно сделать, не дожидаясь общественного сотрудничества. Выберите серьезных и не дискредитированных в общественном мнении товарищей министров или иных членов администрации, составьте из них временный кабинет типа "делового" - и приступите тотчас к работе Я здесь высказывал мысль, уже высказывавшуюся при спешном обсуждении тактики на нашем учредительном съезде; она была не нова и не требовала особенной мудрости. Собственно, Витте уже вступил на этот путь пригласив H. H. Кутлера, будущего члена нашей партии в товарищи министра земледелия для составления "кадетского" аграрного проекта. К последствиям этого приглашения вернусь позже.
При моих словах о "деловом кабинете", как временной замене "общественного", Витте как-то сразу преобразился: вскочил с места, протянул мне свою неуклюжую руку и, потрясая мою, ему протянутую с некоторым недоумением, громко воскликнул: "Вот, наконец, я слышу первое здравое слово. Я так и решил сделать".
Из продолжения беседы выяснилось, что мы разумели под одними и теми же словами разные вещи. Оставалось выяснить, что же должен делать "деловой кабинет", чтобы заслужить общественное доверие. Я хотел и тут возможно ближе подойти к реальным возможностям. На вопрос, что делать, я ответил: если бы я говорил с вами, как член партии, я должен бы был повторить то, что сказал вам Кокошкин от имени делегации бюро съездов. Но я этого не сделаю, так как понимаю, что рекомендованный партией путь для вас слишком сложен и длителен. "При современном состоянии кризиса было бы чересчур рискованно вести Россию к нормальному положению путем троекратных выборов:
1) в неправильно (в нашем смысле) избранную Думу, которая составит правильный (в смысле всеобщего права) избирательный закон,
2) в Учредительное Собрание, собранное на основании этого закона и, наконец,
3) в нормальное Законодательное собрание, избранное на основании хартии, какую даст Учредительное Собрание".
Конечно, ни одного из этих трех моментов, которыми партия хотела вести Россию к конституционализму, Витте и вообще не имел в виду. И я соглашался, что такой путь "чреват боковыми толчками и катастрофами", признавая, таким образом, что для правительства он неприемлем (да и для нас опасен). раз, однако же, оно решило дать России конституцию, то оно "лучше всего поступило бы, если бы прямо и открыто сказало это - и немедленно октроировало бы хартию, достаточно либеральную, чтобы удовлетворить широкие круги общества". Как на образец такой хартии, я указывал гр. Витте на болгарскую конституцию, явно доступную для русского народа, или на какую-нибудь другую разновидность бельгийской, - во всяком случае, с всеобщим избирательным правом. Впрочем, ссылался я, "проект такой конституции уже разработан земским съездом". Драматизируя и упрощая свою речь, я выразился образно: "позовите кого-нибудь сегодня и велите перевести на русский язык бельгийскую или, еще лучше, болгарскую конституцию, завтра поднесите ее царю для подписи, а послезавтра опубликуйте". За такое "упрощение" мне досталось от моего критика. Но, конечно, Витте понимал смысл моего "сегодня", "завтра" и послезавтра".
Уклоняясь от прямого ответа по существу, он начал возражать мне очень извилистой и внутренне-противоречивой аргументацией. Во-первых, "общество уже не удовлетворится конституцией, данной сверху". Я не знал тогда, что именно такие "основные законы" Витте и хотел заказать проф. Петражицкому и И. Гессену. Выходило, что Витте радикальнее меня самого. И я его успокаивал: "общество не удовлетворится потому, что прежде всего не верит в возможность получить от бюрократии такую либеральную конституцию. Если получит, то - пошумит и успокоится".
Тогда следовало прямо противоположное возражение: "народ не хочет конституции"! Это было откровеннее: я уже говорил о намерении власти создать большинство представительства - из послушных крестьян. Такова была, действительно, упорная задняя мысль при составлении выборных законов в Думу: мы теперь это знаем и из воспоминаний Крыжановского, их составителя. Хотя и пораженный этим вывертом Витте, я (эти строки писаны в 1905 году) (Автор ссылается на запись, сделанную им через полтора месяца после беседы (см. выше). (Прим. ред.).) не отвечал ему, что этим аргументом он зачеркивает все, им сделанное, и заставляет сомневаться в его намерениях. Я только возразил ему, что дело не меняется от того, что в своем "докладе" царю он назвал конституцию "правовым порядком". Если он, действительно, разумел тут конституцию - и если народ так, в самом деле, привык к власти царя, то, очевидно, он гораздо скорее примирится с конституцией, данной властью царя, чем с хартией, какую издаст Дума - да при этом еще Дума цензового состава, неправильно выбранная. На это возражать было нечего, --в предположении, что Витте действительно хотел подарить России конституцию. Но это-то и предстояло выяснить. Старый мой приятель, проф. Поль Буайе, только что перед тем посетивший Витте, рассказал мне о причине уклончивости Витте: он заявил Буайе уже совсем откровенно, что царь не хочет конституции. Это он заявлял и Петрункевичу; но с тех пор положение изменилось изданием манифеста. Я хотел добиться от Витте прямого ответа и спросил его в упор: "Если ваши полномочия достаточны, то отчего вам не произнести этого решающего слова: конституция?" Витте, уже охлажденный моими предложениями, ответил каким-то упавшим голосом, лаконически и сухо, но так же прямо: "Не могу, потому что царь этого не хочет". Это было то, чего я ожидал: краткий смысл длинных речей. И я закончил нашу беседу словами, которые хорошо помню. "Тогда нам бесполезно разговаривать. Я не могу подать вам никакого дельного совета".
Меня очень упрекали мои критики, что я так цеплялся за "слово", когда "содержание" его было уже уступлено. Но в том-то и дело, что уступлено оно не было, и что самое сокрытие "слова" это доказывало, а все последующие события это подтвердили. Упорное нежелание произнести неотменимое "слово" показывало, что за мнимой уступкой кроется надежда - и даже не надежда, а уверенность, что, когда пройдет революционный шквал, можно будет убрать, вместе с уступками, и их автора, и произнести уже громко - другое "слово", - которое даже было, под тем или другим предлогом, сохранено в "основных законах": слово "самодержец". И в этом случае речь шла, как и в том, не просто в звуке, в потрясении воздуха.
Бывают слова, которые звучат заклинаньем и останавливают кровь; и бывают другие, такие же слова-символы, из-за которых кровь льется, ведутся внешние и гражданские войны, сокрушаются и возникают режимы. Когда появились у наших врагов - уже общих врагов - слова-шибболеты, зачаровавшие массы, и слова всё простые: мир, земля, право труда, классовая борьба, то нам нечего было им противопоставить. У нас отобрали наши слова: конституция, право, закон, для всех равный. Не было "конституции", пришла "революция"; "революция" была фактом, а "конституция" - только неосуществленным желанием ненавистного "класса". "Заговорить" кровь нам было нечем и переход от одной формы насилия к другой оказался естественным. Вот почему я так настаивал, чтобы "слово" было произнесено; я его содержание сделал целью своей политической борьбы. Без него она теряла смысл, превращалась в какую-то игру. И я ответил Витте, убедившись в отсутствии "слова", в сущности, то самое, что за три года перед тем ответил Плеве. Hic Rhodus, hic salta ("Здесь Родос, здесь и прыгай")! Если не можешь, если нет, - то нет! Борьба продолжается, но, увы, с выбитым из рук оружием.