Я решил позвонить Льву Львовичу.
Когда я сказал, что все мои друзья погибли, а новых не появилось, это верно только отчасти. У меня появился Лев Львович, просто он не друг. С друзьями выпивают, к ним ходят в гости, вместе ездят в отпуск, обмениваются откровенностями, помогают им и принимают от них помощь. Мои отношения со Львом Львовичем — игра в одни ворота. Это я с ним откровенничаю, изливаю душу, прошу о помощи. Он — никогда. Мы даже не видимся, только говорим по телефону. И звоню всегда я. Долгое время я даже лицо его помнил неотчетливо, будто сквозь туман. Ничего удивительного. Первый раз я увидел Льва Львовича, когда лежал на операционном столе: надо мной склонился кто-то, закрытый марлевой повязкой. Уже несколько часов я то терял сознание, то ненадолго приходил в себя, но плохо соображал, где я и что со мной. Думал, сон вижу. И приснился мне кто-то без лица, но с сосредоточенными серыми глазами, и сказал: «Ничего, я тебя склею. Будешь, как новенький».
Лев Львович меня склеил, и я стал, как новенький, если не считать шрамов. Наш взвод в горах попал в засаду. Все мои друзья погибли. Не только друзья — вообще все. А меня подобрали. На мне живого места не было, у любого другого хирурга я бы умер.
Потом несколько раз он приходил ко мне в палату и долго со мной разговаривал. Но это был только голос, потому что две недели я пролежал с повязкой на глазах. После того, как из башки извлекли осколок, что-то там случилось со зрительным нервом, и глаза нельзя было травмировать светом. Но Лев Львович твердо обещал, что я не ослепну, поэтому я не беспокоился. Единственный и последний раз я увидел его, когда мне снимали повязку. «Ну вот, я же обещал, — сказал Лев Львович. — Меня переводят в Москву. Больше не увидимся. Будут проблемы — звони. Оставляю номер мобильного». За две недели я придумал, как он должен выглядеть: пожилой, с мягким лицом под стать голосу и, наверное, с бородкой. Но Лев Львович оказался совсем не таким. Он сидел спиной к ярко освещенному окну, и мои глаза после долгого затемнения плохо видели, но врач оказался моложе, чем я думал, а лицо жесткое, угловатое.
Пока я работал на Петровке и все у меня было более-менее нормально, я ни разу ему не звонил. Во-первых, зачем отнимать время у занятого человека, через руки которого наверняка прошли сотни раненых вроде меня. Во-вторых, хотелось забыть про войну и про всё, что на ней было.
Но когда сильно заболел живот и я испугался, поняв, что это всерьез, я обратился не в ведомственную поликлинику, а к Льву Львовичу. Ужасно обрадовался, когда он взял трубку — ведь сколько лет прошло, номер мог смениться. Мне казалось, что если я обращусь не к обычному врачу, а к Льву Львовичу, ничего ужасного у меня не обнаружится. Максимум какая-нибудь язва.
Приезжай, сказал он. Когда я приехал (он теперь работает в режимной клинике без вывески), мы очень долго разговаривали. «Ты сильно изменился», — сказал Лев Львович. А я не понял, изменился он или нет, потому что впервые его как следует разглядел. Он задал мне много вопросов — не только про боли, а вообще про всё. Выписал направление на анализы. Дальше — ясно. «На этот раз я тебя не склею, — сказал Лев Львович. — Не получится. Но я тебя не брошу. Я буду с тобой до самого конца. Чем смогу — помогу. Запиши номер телефона, который я никогда не выключаю».
Теперь я звоню ему по новому номеру несколько раз в день. Он в основном молчит. Произнесет несколько слов, даст короткий совет — и всё. Иногда мне кажется, что я звоню в никуда и разговариваю сам с собой. Может, половина разговоров мне вообще мерещится. С сулажином — запросто.
— Мне нужна ясная голова, — сказал я в трубку. — Без сулажина я не могу, а с ним становлюсь полудурком. И руки дрожат.
Он не спросил, зачем мне ясная голова. Только задал вопрос:
— Это тебе очень нужно?
— Очень.
— Прими десять капель из синего пузырька, который я тебе дал. Побочные эффекты исчезнут, координация движений восстановится. Но предупреждаю: в некоторых случаях это нейтрализует анестезирующий эффект сулажина. Причем навсегда.
— …Навсегда?
Я вздрогнул. Без сулажина я болей не вынесу.
— Да. Вероятность подобной несовместимости невелика, но она есть. Может быть, не стоит?
Если вероятность невелика, можно и рискнуть.
— Стоит. Вы ведь говорили, что в какой-то момент сулажин все равно перестанет мне помогать…
— Да, но еще не скоро. Примерно через три месяца.
— Но вы говорили, что мучиться я все равно не буду… Что вы мне поможете…
— Мучиться ты не будешь. Слово.
— Спасибо.
Я отсоединился.
Хорошо, что есть Лев Львович. Теперь можно заняться делом.
На перекрестке я поднял руку, и ко мне подкатили сразу две машины: черный «мерин», весь битый-трепаный, привет из прошлого тысячелетия, был ближе, но со встречки через сплошную лихо развернулась белая «девятка» и срезала «мерину» нос.
— Куда ехать, командир? — крикнул через открытое окно разбитной водила. — Давай ко мне, поддержи отечественное!
Из черной машины высунулся носатый брюнет. Качнул головой: садись.
Выбор следующей фразы:
1. Я решил сесть к нахалу. Потому что нахалы удачливы, а мне сегодня очень была нужна удача.
— На Петровку. Пятьсот. Без торговли.
— Хрен с тобой. Грузись. (Вам на эту страницу)
2. Болтливый попутчик мне сейчас был ни к чему. Поэтому я прошел мимо «девятки» и сказал нерусскому человеку:
— На Петровку. Пятьсот.
Он молча кивнул, глядя в сторону. (Вам на эту страницу)
Часть третья
ветвь третья
Пальцы у меня были холодные и дрожали. Поэтому я сказала:
— Давайте лучше поиграем в гляделки.
— Хорошо. Сядьте ровно. Расслабьтесь. Вообще забудьте, что у вас есть тело. Смотрите мне прямо в зрачки… Вот так.
Глаза Громова будто застыли. Они глядели прямо на меня, но, казалось, видели что-то совсем иное. Во всяком случае, никто и никогда не смотрел на меня с таким выражением.
Какие черные у него были зрачки. Будто две глубокие шахты. Или два тоннеля, про которые он говорил в гостиной. Что там, в них? Я невольно подалась вперед.
— Не надо так близко, — сказал Громов ровным, тихим голосом. — В самую душу никому заглядывать не следует. Можно провалиться и не вынырнуть.
— Это вы про любовь? Не беспокойтесь. Мне сейчас как-то не до романтики.
— Нет. Я про потерю автономности. Нельзя растворять свою душу в чужой, это самообман и преступление против себя. Душа, ставшая частицей другой души, перестает существовать.
Удивительно, но я очень хорошо поняла смысл этой туманной фразы. Я всегда это чувствовала, только не умела сформулировать. Если кто-то — муж, любовник, подруга — пытались снять последний эмоциональный барьер, я всегда отстранялась. Наверное, поэтому не могла никого полюбить. Боялась. И сейчас Громов объяснил мне природу этого страха.
— Я чувствую, что мы уже на одной волне, — сказал он. — Обычно это занимает намного больше времени. Если вообще удается. С вами легко. Кажется, обучение будет недолгим.
Его взгляд был ласковым, но без фамильярности. Приглашал к откровенности — и в то время побуждал сохранять дистанцию.
— Вы к кому-нибудь обращаетесь на «ты»? — с любопытством спросила я. — Кто-нибудь, говорит вам «ты, Олежек» или «ты, Олежка»?
Глаза улыбнулись.
— Никто. Странно, что я об этом раньше не задумывался. С тех пор, как я порвал с прежней жизнью, вокруг нет людей, с которыми я был бы на «ты». С бывшими сослуживцами и знакомыми отношения я прекратил, нам не о чем разговаривать. Родственников у меня не осталось. На свете нет никого, с кем мне хотелось бы перейти на «ты». И это отлично. Мне нравится разговаривать на «вы». Если бы в мире все, абсолютно все были на «вы», жизнь стала бы намного лучше.
— Абсолютно все? Даже родители с собственными детьми?
— Конечно. Родители с детьми — обязательно. Ребенок только кажется зависимым существом, которым можно помыкать. Тут очень легко впасть в заблуждение. Но это отдельная душа, идущая своим путем, и обращаться с ней нужно с особенной деликатностью, потому что она еще не развившаяся, хрупкая. Если вы, конечно, желаете ребенку добра, а не руководствуетесь собственническим инстинктом.