За всем этим я наблюдал из своего угла, кроша хлеб в кулаке. Моя жгучая зависть казалась огнивом, еще искра – и вспыхнет пламя.
Однажды он сел ближе обычного, за соседний стол. Во время еды он возил грязными ногами по каменному полу. Ноги у него не были растрескавшимися и загрубелыми, как у меня, из-под слоя дорожной пыли проглядывала розовая и нежно-коричневая кожа. «Царевич», – насмешливо подумал я.
Он обернулся, будто меня услышал. На какой-то миг наши глаза встретились, и по мне пробежала дрожь. Я дернулся, отвел взгляд и принялся дальше крошить хлеб. Щеки у меня горели, кожу покалывало, будто перед грозой. Когда я наконец осмелился поднять голову, он уже отвернулся и разговаривал с сидевшими за его столом мальчишками.
После этого я старался быть похитрее и следил за ним, пригнув голову, чтобы чуть что – и отвести глаза. Но он все равно был хитрее меня. Во время трапезы ему хотя бы разок, но удавалось обернуться до того, как я успевал принять равнодушный вид. В эти секунды – доли секунд, когда наши с ним взгляды соединялись в одну линию, я впервые за весь день хоть что-то чувствовал. Внезапную пустоту в животе, ярость, струящуюся по венам. Я был рыбой, глядевшей на крючок.
На четвертой неделе моего изгнания я вошел в трапезную и увидел, что он сидит за столом, где обычно сидел я. За моим столом, как я уже привык думать, ведь ко мне почти никто не подсаживался. Теперь же, из-за него, набившиеся на скамьи мальчишки расталкивали друг друга локтями. Я замер, не зная, отступать мне или наступать. Победил гнев. Это – мое, и ему отсюда меня не прогнать, даже со всеми его мальчишками.
Я уселся на последнее свободное место, выставив плечи, будто перед дракой. Сидевшие за столом мальчишки красовались друг перед другом, трещали без умолку – о копье, о мертвой птице на берегу, о весенних состязаниях. Я их не слышал. Его присутствия, точно камешка, попавшего в сандалию, невозможно было не замечать. Его кожа была цвета свежеотжатого оливкового масла, и еще – гладкой, как отполированное дерево, без пятен и болячек, которыми пестрели все мы.
Ужин закончился, блюда опустели. Осенняя луна, круглая и рыжая, висела в сумерках за окнами трапезной. Но Ахилл все не уходил. Он рассеянно откинул падавшие ему на глаза волосы; за то время, что я провел здесь, они стали еще длиннее. Он потянулся к миске со смоквами, вытащил несколько штук.
Молниеносным движением он подбросил смоквы в воздух – одну, другую, третью – и принялся жонглировать ими так легко, что на их нежной кожице даже не осталось вмятин. Добавил четвертую, за ней – пятую. Мальчишки свистели и хлопали в ладоши. Еще, еще!
Взлетали плоды, цвета мелькали так быстро, что казалось, будто они вовсе не касаются его ладоней, будто вертятся сами по себе. Жонглированием зарабатывали себе на жизнь дешевые лицедеи и попрошайки, но он превратил это занятие в нечто совсем другое – в живой узор, выписанный прямо по воздуху, до того красивый, что даже я перестал изображать равнодушие.
Он следил за кружащимися плодами и вдруг резко перевел взгляд на меня. Не успел я отвести глаза, как он сказал – тихо, но отчетливо:
– Лови!
Смоква выскользнула из круга, описав изящную дугу в воздухе, прилетела ко мне. Упала в мои сложенные ковшиком ладони – мягкая, чуть нагретая. Мальчишки одобрительно завопили.
Ахилл поймал остальные смоквы – одну за другой, эффектным жестом бросил их обратно в миску. Все, кроме последней – ее он съел, разорвав зубами темный плод, обнажив розовую мякоть. Смоквы были спелыми, сок так и брызнул наружу. Недолго думая, я поднес брошенную мне смокву к губам. Она лопнула, мой рот наполнился зернистой сладостью, ворсистая кожица скользнула по языку. Когда-то я любил смоквы.
Он встал, мальчишки хором принялись с ним прощаться. Я думал, он взглянет на меня еще раз. Но он лишь отвернулся и ушел в свои покои, на другой стороне дворца.
На следующий день во дворец вернулся Пелей, и меня призвали в тронную залу, где едко дымили в очаге тисовые дрова. Я прилежно преклонил колени, поприветствовал царя, он же в ответ одарил меня своей знаменитой милостивой улыбкой.
– Патрокл, – ответил я ему.
Я уже почти привык к этому, к наготе моего имени, после которого более не следовало имени моего отца. Пелей кивнул. Мне он казался согбенным старцем, но ему, как и моему отцу, было не больше пятидесяти. Он не походил на человека, способного усмирить богиню или породить такого сына, как Ахилл.
– Ты здесь потому, что убил мальчика. Это тебе ясно?
О жестокость взрослых. Это тебе ясно?
– Да, – отвечал я ему.
Я многое мог ему рассказать – о снах, от которых я просыпался с осоловелыми, налитыми кровью глазами, о рвущихся наружу воплях, которые я сглатывал, раздирая себе горло. О том, как звезды каждую ночь все мигали и мигали над моим бодрствующим взором.
– Добро пожаловать к нам. Как знать, может, из тебя еще и выйдет добрый муж.
Он хотел меня утешить.
В тот же день, может, от самого царя, а может, и от подслушивавшего под дверью слуги мальчишки наконец узнали о том, что стало причиной моего изгнания. Я частенько слышал, как они сплетничают друг о друге; слухи тут были единственной разменной монетой. И все равно меня поразило, как резко они переменились, как, стоило мне пройти мимо, на лицах у них вспыхивал жадный интерес, страх. Теперь даже самые смельчаки бормотали молитву, доведись им легонько задеть меня рукой: чужое несчастье заразно, а эринии, шипящие богини мести, не слишком разборчивы. Мальчишки завороженно наблюдали за мной с безопасного расстояния. Интересно, а кровь они у него высосут?
Их перешептывания вставали у меня поперек горла, еда во рту становилась пеплом. Я отталкивал блюда, искал углы и пустые закутки, где можно было отсидеться, куда никто не заглядывал, кроме изредка пробегавших слуг. Мой узкий мирок сузился еще больше: до расщелин в полу, до резных завитушек на каменных стенах. Они чуть шершавились под моими пальцами.
– Мне сказали, что ты здесь.
Голос чистый, будто вода, бьющая с ледников.
Я вскинул голову. Я сидел в кладовой, втиснувшись меж двух сосудов с густым оливковым маслом, прижав колени к груди. Я воображал себя рыбой, выпрыгивающей из воды, серебрящейся на солнце. Волны растаяли и снова стали амфорами и мешками с зерном.
Надо мной склонился Ахилл. Лицо серьезное, взгляд зеленых глаз спокоен. Я виновато поежился. Мне нельзя было тут сидеть, и я об этом знал.
– Я искал тебя, – сказал он. Говорил он без всякого выражения, я ничего не мог прочесть в его голосе. – Ты не ходишь на утренние тренировки.
Я покраснел. На смену угрызениям совести пришел гнев, глухой, медленный.
Он был вправе меня отчитывать, но именно за это я его и ненавидел.
– Откуда ты знаешь? Ты тоже на них не ходишь.
– Наставник заметил и сказал об этом отцу.
– А он послал тебя.
Я хотел, чтобы ему стало стыдно за то, что он разносит чужие сплетни.
– Нет, я пришел по своей воле. – Ахилл говорил спокойно, но я заметил, как – почти незаметно – дрогнула его челюсть. – Я подслушал их разговор. И пришел узнать, не болен ли ты.
Я молчал. С минуту он разглядывал меня.
– Отец хочет наказать тебя.
Мы оба понимали, что это значит. Наказания всегда были телесными и, как правило, публичными. Царского сына, конечно, никто не станет пороть, но я больше не был царским сыном.
– Ты не болен, – сказал он.
– Нет, – тупо ответил я.
– Тогда это не оправдание.
– Чему?
Я так испугался, что перестал его понимать.
– Не оправдание тому, что тебя не было на тренировках. – Он говорил очень терпеливо. – Чтобы тебя не наказали. Что ты скажешь?
– Не знаю.
– Что-то сказать нужно.
От его настойчивости я вспылил.
– Это ведь ты царский сын, – огрызнулся я.