Поп печально завздыхал. Ходырев же заорал дурным голосом:
– Да это же один из самых вздорных заводчиков и смутьянов. Про кровь говорит, а сам по локти в ней. Да ты с Иваном Галкиным православных мангазейцев смертным боем бил!
И то, как Ходырев кричал о давнем, начальствующими людьми разобранном, самим казаком перед собой отмоленном, напрочь успокоило его. Стадухин снисходительно усмехнулся и почувствовал, как ровно и спокойно забилось сердце, будто сняли с груди камень. Томившие его злоба и ненависть прошли, ему стало даже жаль Парфенку.
– Не откажешься от слов? – строго спросил воевода и взглянул на казака потеплевшим взглядом.
– Не откажусь! – твердо ответил он. – Зови заплечника, испытай кнутом.
– Вешать надо таких смутьянов, не кнутом бить! – хрипло выкрикнул Ходырев и пригрозил, указывая глазами на воеводу: – Они как пришли, так и уйдут, а я останусь.
– За приставами вернешься в Ленский острог для сыска! – членораздельно и властно приказал Головин. – Перевел глаза на Стадухина. – Тебе без палача верю. Кто мне верно служит – тех не забываю!
– Лена давно ждет порядка, – по-своему понял его Стадухин. – Наведешь – все тебе прямить будут: и служилые, и промышленные, и инородцы.
Он вышел из съезжей избы. У коновязи стоял Юшка Селиверстов с уздой, накрученной на кулак. За его плечом мотал головой казенный конь. По лицу Стадухина целовальник понял – их правда взяла, и затрубил на весь острог:
– Есть справедливость и на этом свете!
И показалось казаку, будто солнце засветило ярче, веселей защебетали птицы, гнус не донимал как обычно, дышалось легко и свободно, как в юности, на отчине. Теперь прежние злые помыслы об убийстве Парфенки казались ему смешными.
Ночевали они с Юшкой около барки, которую проезжие люди потихоньку растаскивали на дрова. Возле Илима скопилось много промысловых и торговых ватаг, ждущих своей очереди выхода на волок. На берегу было много костров, алыми звездочками они отражались в ночной реке. Обыденно гудели комары, привычно ныли открытые места кожи, поеденные мошкой. Ночь была темна. С шапками под головами, лежа в разные стороны ногами: один на лапнике, другой на бересте, Мишка с Юшкой укрылись верхней одеждой и смотрели на звезды.
Стадухин улыбался им, думая, что исполнил волю ангелов, глядящих на него сквозь распахнутые небесные оконца, и признавался себе, что никогда не смог бы простить Ходыреву обид, не отмстив за них. Задумано ли так звездами и Господом, сказавшим: «Мне отмщенье и аз воздам», или был мучим бесовскими страстями? Как знать? Оправдывая себя, казак думал, что когда-нибудь эти звезды и Господь скажут, зачем все было: ненависть, голод, холод, кровь, вечные распри между людьми?
На другой день Юшку били батогами за то, что бросил таможню, а не отправил жалобную челобитную. Олекминский целовальник обиженно покряхтывал и оправдывался: «Мало Парфенка перехватывал тех челобитных и отбрехивался?» Бит был Юшка жалостливо, для порядка, другим в поучение и после наказания глядел на свидетелей горделиво, как претерпевший не по грехам, но за правду, Христа ради.
Обоим, олекминскому целовальнику и ленскому казаку, было предписано возвращаться к прежним местам служб с торговыми людьми царского гостя (купца первой гильдии) Гусельникова и гостя царской сотни Усова (купца второй гильдии) при их стругах, с их приказчиками и работными людьми, на их кормах. В пути им предписывалось досматривать, чтобы незаконного торга не было, а служилые люди на Куте и Лене торговым ватагам насильств и обид не чинили.
Приказчики Василия Гусельникова многие годы шли по Сибири за первыми промышленными и служилыми людьми, торговали в Ленском остроге едва ли не со времен его основания сотником Петром Бекетовым. По соображениям Михея Стадухина, сам купец, не показывавший носу на Лене, приходился ему дальней родней. Гусь лисе не товарищ, большой пользы от того не было, но при его судах могли быть земляки-пинежцы и даже знакомые люди, от которых можно узнать новости с родины.
По слухам, торговые караваны Василия Гусельникова и Алексея Усова благополучно прошли Шаманский порог на Илиме и со дня на день должны были подойти к острогу. С теми спокойными мыслями Михей Стадухин на редкость крепко уснул. Под утро ему снились родниковая вода и кровь, выступившая на старой зажившей ране.
Так уж было дано с юности, что глубокий сон обходил его стороной, особенно при многолюдье. Он как-то ненадолго, по-волчьи, впадал в забытье, растекаясь бодрствующим внутренним взором, чувствуя чужие страсти, злобу и ненависть. А тут, как чудо, рядом с острогом, со многими ватажками, душа будто в небе отдохнула. И сон был чудной, от него весь следующий день она томилась и чего-то ждала.
Михей то и дело посматривал на реку. Пинежцы подошли после полудня. Среди людей с обожженными солнцем, изъеденными гнусом лицами, он узнал гусельниковского приказчика Михайлу Стахеева, еще один человек показался знакомым. Волнуясь, подошел к стругам, причалившим к берегу.
– Мишка, что ли? – спросил кто-то и знакомым движением руки смахнул испарину со лба.
– Тарх? – вскрикнул казак, глазам не веря, и в следующий миг тискал в объятьях брата. Рядом с ним смущенно и радостно топтался молодец с родным, до боли знакомым лицом.
– Не узнаешь Гераську? – смахивая слезы, кивнул на брата Тарх. – Да и как узнаешь, если он после твоего ухода родился?
– Брательник? – Михей обнял младшего братца с шелковистым пухом на щеках и понял, что тот похож на деда.
Сон был в руку. Едва он стряхнул с бороды радостные слезы, отступил на шаг, чтобы полюбоваться братьями, взору предстало чудное видение в образе зрелой женщины со стройным, как у девки, и крепким, как у женщины, станом. По обычаю сибирских баб голова ее была плотно обвязана льняным платком, так что виделись только глаза с изъеденными гнусом, вымазанными дегтем веками. Когда их взгляды встретились, женщина неспешно развязала узел платка и скинула его на плечи, бесстыдно обнажив гладко причесанную голову с двумя косами…
Михею, без вина пьяному от встречи с братьями, почудилось, что, окунувшись в синеву ее глаз, душа взмыла к небесам. Она глядела пристально, с насмешливым вызовом, как прелюбодейка, выставляя себя во всех грехах и пороке.
– Кто такая? – изумленно пробормотал Михей, и будто из погреба услышал ответ Герасима:
– Томская посадская. Шла на Русь с отпускной грамотой. Я ее в Обдорском сговорил идти на Лену стряпухой.
– Два раза вдовела. Дети померли! – Горделиво приосанилась женщина, блеснула глазами, не опустив их под пристальным взглядом казака: – Гераська меня, гулящую, подобрал! – Едко усмехнулась.
– Вон что! – рассеянно пролепетал Михей негнущимся языком. – Вольная, значит! Вот бы мне такая сыновей родила! – И спохватился, что непослушный язык прилюдно несет нелепицу, виновато улыбнулся, добавил: – На Лене будешь первой красавицей!
Вызывающе прищуренные глаза женщины вдруг подернулись паутинкой боли, блеснули невзначай навернувшейся слезой. Она поморщилась, вымученно улыбнулась, смущенно опустила голову.
– А что? – Михей расправил грудь, уперся руками в бока. – Я на полном окладе, со мной не пропадешь. Отец в мои-то годы уже всех нас, сыновей, имел, – указал на братьев, – а я все холостой и бездетный. – Будто даже пожаловался на долю.
Герасим, что-то бормоча, взял женщину за руку, потянул от очарованного братана. Она строптиво стряхнула его руку, опять попыталась сделать глаза дерзкими, даже подперла рукой крутой бок, будто собиралась плясать, но в следующий миг смутилась, опустила голову и ушла.
– Нельзя ей под венец! – взволнованно заговорил Гераська.
– Это почему? – чего-то недопонимая, спросил Михей, глядя в спину удалявшейся женщины. – Эй, красавица, – окликнул. – Как зовут-то?
– Арина! – не оборачиваясь, ответила она и зашагала берегом.
– Несчастья приносит мужьям, – пугливо лопотал Герасим, переминаясь с ноги на ногу и бросая болезненные взгляды то на Арину, то на брата. – Она не только стряпуха… От самого Обдорского под одним одеялом со мной, во грехе.