Семен шевельнул выгоревшими бровями, глубоко вздохнул и отмолчался, с любопытством уставившись на Постника Губаря. Сын боярский Иван Пильников разгонял толпу, чтобы не мешала осматривать струги, при этом громко ругал судовых плотников, прибежавших смотреть на счастливчиков с низовий Лены. За конюшнями на покатах стояла пара больших восьмисаженных, двухмачтовых кочей, уже обшитых бортами.
– Кому строят? – спросил Стадухин, кивнув в их сторону, и взглянул на Никифора, все так же теребившего опояску.
– Для них же! Для новых воевод, – проворчал Хабаров. – И избу для ночлега проездом. Станут кремлевские сидельцы в этой ночевать, – указал глазами на зимовье, укрепленное тыном.
Бурлаки в тот же день получили расчет и загуляли вместе с Постником, хотя, по слухам, работного и служилого люда на волоке было много и найти какие-либо заработки не предвиделось.
Дальше вверх по Куте струги каравана, с которым шли Губарь, Стадухин и Селиверстов, тянули кони. Их вели под уздцы работные люди Ерофея и Никифора Хабаровых. В верховьях Куты небо заволокло черными тучами и заморосил безнадежный дождь. Уныло попискивали комары, кони прядали ушами и мотали головами, над их мокрыми спинами клубился пар. Сутулясь и невольно втягивая головы в плечи, обозные люди понуро брели берегом реки. А дождь сеял и сеял, не унимаясь, два дня сряду.
В верховьях, перед волоком, мешанный с туманом дым, стелившийся по промозглой земле, показался путникам домашним уютом. Здесь в крепенькой избе с трубой из глины жил служилый енисейский годовальщик. Он встретил прибывших без обычной суетливой радости, но пугливо озирался при приветствиях и разговоре, будто долго сидел в осаде.
– Здорово служится, Ивашка! – зычно окликнул его Селиверстов.
Годовальщик вздрогнул, как от удара батогом, уставился на него:
– Юшка, что ли? Беглый енисейский посадский?
– С какого ляда беглый? Я ушел на Лену с отпускной грамотой, нынче олекминский целовальник. Иду к воеводам с жалобами на вора Ходырева.
Годовальщик боязливо полупал глазами, озирая говорившего, зябко поежился и тихо проворчал:
– Ага! Парфен Васильевич даст в поклон соболей черных, – оглянулся по сторонам. – Воеводы в Енисейском меняются, а он при всех сидит и жалованье у него – ого! По слухам, имеет родню в Сибирском приказе.
– Не может такого быть! – вразнобой, в два голоса взревели Стадухин с Селиверстовым. – Царь своих верных воевод прислал для порядка… Да кто он против них, сын овечий?
Годовальщик со своими домыслами о горькой житейской правде только качал головой, часто мигал, водил печальными глазами, терпеливо пережидая брань, только лицо его все пуще напрягалось и делалось цветом в порченный, перекаленный кирпич.
Налаявшись как псы, Юшка с Мишкой уставились друг на друга, выпытывая один у другого в глубине глаз недоговоренное. Помолчав, разбрелись по разным углам. Обозные тесно набились в избу и сушились. Неподалеку от старого зимовья, поставленного Васькой Бугром с товарищами, служилые люди, наверстанные воеводами, рубили две избы для их ночлега. Другой воеводский отряд, тоже рубивший избы для стольников и подновлявший гать, встретился на Муке-речке. От этих людей Стадухин с Селиверстовым узнали, что новые воеводы не отпустили атамана Копылова в Енисейск, но взяли его под стражу, чтобы за приставами вернуть в Ленский для сыска. Эта новость обнадежила Михея с Юшкой.
Наконец, их обоз прибыл в просторный Илимский острог, переполненный разным народом, как улей пчелами. Воеводы, царские стольники Петр Петрович Головин и Матвей Богданович Глебов со своими людьми творили здесь суд, управу, разбирали многие жалобы. Постник Губарь с казной был принят ими без задержки и обласкан чаркой горячего вина.
Юшку с Мишкой к воеводам не пустили. Того и другого рассеянно слушал дьяк Евфимий Филатов, устало вздыхал и неприязненно морщился. Казак с целовальником не успели от души выбранить Парфена Ходырева, а дьяк уже стал выпроваживать их к писцам. Юшке велел наговорить жалобную челобитную на государево имя, что бывший ленский приказный Ходырев подговаривал торговых людей противиться таможенному досмотру, Михея равнодушно спросил, сам ли слышал, что Парфен подговаривал якутов убить служилых людей? Стадухин признался, что он только послух, а те, что слышали, – на дальних службах. Евфимий недоверчиво покачал головой и отпустил его.
С перекошенным лицом Михей выскочил из посадской избы, занятой дьяком и писцами. На этот раз он был зол на самого себя за то, что в ярости нес всякую нелепицу. Раздосадованный, сел у коновязи, в стороне от суетившихся людей, попинал вытоптанную землю пяткой сношенного бродня. Не в силах унять переполнявшие чувства, вскочил на натруженные ноги, стал вышагивать перед избой взад-вперед, дожидаясь Юшку. Наконец, тот вышел с озадаченным видом, шмыгнул носом, печально замигал обиженными глазами в красных прожилках, которые глядели куда-то поверх головы спутника. Претерпев ради правды долгий, трудный путь, голод и непогоду, после разговора с дьяком он понял, что может быть наказан за самовольное бегство с Олекмы.
– Если Парфенка и от них отбрешется, – яростно блеснул глазами Стадухин, – вот те крест, – размашисто перекрестился, объявлю «государево слово и дело». Если и царь не поверит, значит, Парфенка черту служит! Безгрешно убью гада!
– Как так? – Не слушая, Юшка вертел головой, разводил руками и таращил туманные глаза. – Подговаривать торговых не покоряться целовальнику, говорю, царев закон нарушить… А он мне – где отпускная грамота?
Вокруг них, как мошка перед дождем, мельтешили незнакомые служилые люди. Постник Губарь продал собольи штаны и гулял на питейном дворе с каким-то сбродом, в который раз рассказывая, как подносил ему чарку сам воевода-стольник и какое у него вино. Он не забыл своих связчиков, увидев их печальные лица, велел поднести им по чарке. Мишка с Юшкой, думая о своем, терпеливо послушали самохвальство товарища и тихо ушли, не пускаясь в загул за его счет. Слушателей у Губаря хватало.
Знакомцев и сослуживцев они не встретили ни в остроге, ни в посаде. На закате дня оба наловили в Илиме мелкой рыбешки, испекли на костерке и устроились на ночлег под старой переломленной баркой.
Наконец в Илимский острог прибыл Парфен Ходырев и прямо с обоза был принят воеводами. Стадухин, узнав об этом, взмолился о справедливости в острожной церкви. Илимский белый поп дьячил. Литургию вели черные попы, следовавшие за воеводами в Ленский острог. К одному из них он подошел на исповедь. У аналоя с жаром заговорил о наболевшем. Монах прервал его, стал пытать о крови, зависти, корысти, рукоблудии.
Михей отвечал ему все резче и злей, пока не вспылил:
– Ты кто такой? Я Богу исповедаюсь! Ты только – свидетель, а не сам Господь!
Монах вздохнул, покачал головой и не благословил к причастию. Казак выскочил из церкви, не достояв до конца литургии, нахлобучил шапку, выругался, узнал у илимских казаков имя монаха. Того звали Симеоном.
Бог не без милости, казак не без удачи! На другой день по острогу пронесся слух, что воевода Головин выявил в собранной Ходыревым казне утайку. Про Стадухина с Селиверстовым вспомнили: прибежал посыльный, объявил, что Юшке и Михею надлежит быть свидетелями при вскрытии амбара Ерофея Хабарова.
Своего дома при посаде у Хабаровых не было, но здесь жил их приказчик по имени Федька и был запертый хабаровский амбар, за которым тот присматривал. Возле него уже собрались посадские люди. Одни, защищая Федьку и Хабаровых, кричали, что без хозяина срывать замок нельзя, другие ругали Ерофея, что пишет кабалу на пятнадцать рублей, а дает десять, и оправдывали воеводский приказ.
Енисейский пятидесятник показал спорящей толпе дозорную память от воеводы, затем при хабаровском приказчике, целовальнике и многих свидетелях вскрыл амбар. Целовальник, приказчик, пятидесятник и казак Стадухин вошли внутрь. Толпа любопытных так заслонила раскрытую дверь, что под кровом стало темно.