– Море где-то близко! – смежив веки, вздохнул Андрей Горелый.
Красноярские казаки, поглядывая на полдень, вспоминали сыск над атаманом Копыловым и десятником Москвитиным. Кто мог знать, когда волоклись за Камень дальним и трудным путем, чем все обернется? Иные удрученно молчали, глядя на угли костра.
– Чем дальше на полдень, тем ближе пекло! – жестко посмеялся Вторка Гаврилов.
– Не бес тому виной, воеводы! – сурово глядя на угли, прошипел Мишка Коновал. Лицо его было коричневым, как кора лиственницы, на нем ярко белел рваный шрам от уголка скошенного рта к уху.
Казак сказал то, что было на уме у всех. Пантелей усмехнулся, качнув седой головой, атаман метнул на Мишку недовольный взгляд, но промолчал.
– К полуночи – море, к полудню – море, – заговорил старый промышленный. – Похоже, Великий Камень тянется среди океана на восход. А сколько, того никто не знает.
– По мне, тянись он хоть до края света, – раздраженно буркнул Втор Гаврилов. – Зарекаюсь подставлять спину за правду. Добуду кое-какое богатство, вернусь в Красноярский, напрошусь в пашенную слободу и иди она к бесу казачья служба.
– Не может того быть, чтобы чему-то не было конца! – пропустив мимо ушей сказанное красноярцем, заспорил Михей Стадухин и с пониманием взглянул на Пантелея. – Даст бог, дойдем!
Красноярские казаки пустились в воспоминания о Ламе, в который раз пересказывая о богатствах полуденной стороны Великого Камня. Промышленные, раззадоренные их сказками, стали расспрашивать Чуну о путях к морю и племенах, живущих там.
По словам ламута, его народ был многочисленным: и сидячим по избам, называвшим себя мэнэ, и кочующим на оленях – орочи. Ни те, ни другие не слыхивали, чтобы платить кому-то ясак или выкуп за пленников, потому за него, за Чуну, родственники ничего не дадут. А зверя в его земле множество, есть соболь.
– Заманивает, – посмеивался Михей, соскребая сосульки с рыжих усов. – Думает, прельстимся: единоплеменники нас перережут, а его освободят.
Пантелей соглашался, что ясырь так и думает, но кивал на Втора Гаврилова и Андрея Горелого, ссылался на рассказы Ивана Москвитина.
Судьба десятника, небрежение воевод к его сказкам о Ламе и десять сороков дешевых соболей из одиннадцати привезенных не прельщали Михея Стадухина, мысль о том, что можно, по попущению Божьему, вернуться должником, – ужасала. Он внимательно слушал рассуждения товарищей, забывая о насущном, потом спохватывался о делах дня, допытывался у Чуны и тойона Увы, где найти лес повыше и потолще.
Якут пытался убедить ватажных, что в лесу жить опасно: враги могут подкрасться незамеченными, дерево упасть на головы, прельщал зимовкой на равнине. Отчаявшись, указал падь, укрытую с севера горами. Она была в днище пути от якутских кочевий.
Ватага казаков и промышленных людей с аманатом Чуной двинулась в ту сторону и вышла к реке, покрытой льдом. Чтобы перевезти груз и раненых, пришлось должиться конями у якутов, все, кто был в силах, шли пешком. За Тархом, переваливаясь с боку на бок, семенила якутка в мужских торбазах, с ее выстывших губ не сходила счастливая улыбка. Она восторженно озирала низкое небо, запорошенную снегом траву, не жаловалась на усталость и крепко держалась за парку промышленного. На станах женщина старалась быть всем полезной, чинила одежду, со знанием дела и с удовольствием пекла мясо.
Ватага нашла излучину застывшей речки, в которой росли высокие лиственницы. Лес был укрыт горами от северных ветров и узкой полосой тянулся вдоль одного из берегов версты на полторы. Как бы он ни был мал, зимовать здесь было приятней, чем на равнине. Ертаулы подняли на крыло куропаток, видели зайцев, но не нашли даже застарелых следов соболя. Это был Оймякон.
Тоскливо оглядевшись, Михей Стадухин стал оправдываться:
– Воеводы приказали рубить здесь государево зимовье, укрепить частоколом. – При общем молчании добавил, просипев простуженным горлом: – Укрепимся и поищем промысловых мест.
– Бывало хуже! – пробубнил Пантелей Пенда из меховой трубы, в которой укрывал лицо. Смахнув ее на плечи, огляделся, отметил, что здесь холодней, чем на равнине.
Казаки и промышленные люди выбрали бугор для зимовья, развесили на деревьях мешки с мукой, заветренным мясом, стали строить балаганы и греть землю. Михей Стадухин с топором в руке обошел лес и сделал зарубки на деревьях, которые приказал не трогать.
– Хочешь плыть по реке! – одобрительно кивнул Пантелей.
– Как знать! – уклончиво ответил атаман. – Много коней потеряли.
На новом стане закурились дымы костров, бойко застучали топоры. Чуна закричал, как раненый зверь, завыл, схватившись за голову.
– Тунгусу легче убить человека, чем срубить дерево, – пояснил Пантелей, участливо подошел к Чуне, долго говорил с ним, в чем-то убеждая. Вернувшись, пояснил спутникам:
– Чуна просит не рубить деревья, пока не выпроводит из них души. – Вопросительно взглянул на старшего Стадухина.
– Кого их, диких, спрашивать? – возмущенно запричитал Простокваша, кивая на свои раненые руки. – Не замерзать же из-за одного дурака.
– Вот-вот! – закудахтал Федька Катаев. – У них одно на уме, как нас извести. – Обернулся к Пашке Левонтьеву: – Что там в Законе Божьем сказано?
Пашка призадумался, пошмыгивая носом, с важностью изрек:
– «Не участвуй в делах зла!» И еще: «Пришельца не обижай».
Какое-то время казаки и промышленные лупали обметанными куржаком ресницами, вдумываясь в сказанное, начали было спорить, но атаман спросил:
– Как будет души выпускать?
– Плясать, наверное, петь! Как еще?
– Пусть попляшет. Подождем! – разрешил.
Перечить ему никто не стал. Люди вернулись к кострам, присели у огонька, наблюдая за ясырем. Обходя от дерева к дереву, вытаптывая вокруг них снег, Чуна о чем-то лопотал, раскачивался всем телом, мотал долгогривой головой, и его густо выбеленные изморозью волосы трепались по плечам, как кроны на ветру. Казаки и промышленные стали мерзнуть без дела, одни жались к кострам, другие притопывали, втягиваясь в танец ламута. Якуты жалости к деревьям не имели, они всякий лес готовы были выжечь дотла, чтобы расширить пастбища, но и вожи, вовлеченные шаманом в пляску, мотали головами, дрыгали ногами, как кони, и гортанно ржали.
Танец Чуны завлекал. Люди у костров сначала со смехом, потом с каким-то остервенением в лицах стали дергаться, подражая ламуту.
– Чарует! – просипел Пантелей выстывшими губами, вынул из-под парки кедровый нательный крест, навесил поверх одежды.
Стадухин стряхнул с глаз чарование, перекрестился, стал сечь одно из деревьев, от которого отдалился Чуна. Его топор звенел и отскакивал от промерзшего комля. Застучали другие топоры, и вот, со скрежетом и хрустом, завалилась на бок вековая лиственница.
Чуна упал в снег, долго лежал, как мертвый. Пантелей Пенда, воткнув топор в пень, волоком подтянул его к костру, уложил на теплый, прогретый лапник.
– Никому из вас не будет счастья! – щуря больные глаза, впервые пригрозил шаман. – Лес мстит жестоко, страшней, чем люди.
Зима разошлась во всю силу. От стужи трещали деревья и грохотал лед в реке. День был короток. Избенка из неошкуренного леса росла на глазах. Чуна бездельничал, лежал возле костра, не желая даже подкидывать щепу, только придвигался к гаснущему огню или отползал от него, когда поднималось пламя.
Долгими ночами над станом мерцали холодные звезды, ярко светил месяц – золотые рожки, высвечивая кроны деревьев в кухте. Из-под лапника и потников дышала теплом прогретая кострами земля. При свете огня черные опухшие лица спутников были похожи на звериные морды. При общем усталом молчании Пашка Левонтьев с клоком светлой оленьей шерсти в бороде монотонно, по слогам читал церковно-славянское письмо и скороговоркой повторял прочитанное просторечием.
Сквозь заиндевевшие смерзавшиеся ресницы Михей смотрел на звезды, осторожно вдыхал носом колкий студеный воздух, вполуха слушал Пашку, растекался духом по окрестности и, не чувствуя опасности, сонно думал о неведомой земле, воле, славе, счастье. Здесь, на Оймяконе, все было не то и не так. Мысли его путались с Пашкиным чтением, среди звезд выткался неясный лик Арины, в ушах зазвучали неразборчивые слова ее молитвы.