Грудь у него была впалая. Высохшие, бессильные ноги совсем его не держали, он тяжело, всем своим весом наваливался на костыли, и голова так ушла в плечи, что на него страшно было смотреть.
Мы взглянули друг другу в глаза. Мы стояли не двигаясь, только смотрели, и эта минута показалась мне вечностью. Своим взглядом он как бы говорил, что видит меня насквозь, знает, что нас терзают те же муки отчаяния, что нам присущи одни и те же пороки, что мы познали одни и те же поражения и неудачи. Его взгляд как бы утверждал, что оба мы одержимы одинаковыми тайными помыслами и дурными желаниями; таким взглядом обмениваются при первой встрече порочные люди. Глаза его были похожи на темные щели в печи. Отчаяние, отчаяние, отчаяние...
Он пододвинул мне книгу - это была книга по вопросам пола. Искривив губы в мрачной улыбке, говорившей, что он-то знает, в чем я могу найти утешение, он сказал:
- Вот то, что тебе нужно.
Странная растерянность овладела мной - будто кто-то сказал мне, что я скоро должен буду умереть. Я смотрел на книгу, лежавшую передо мной на столе. Но не видел ее. Я видел только этого человека. Не сказав ни слова, я повернулся и вышел из лавки.
Я возвратился в пансион, заперся у себя в комнатушке и принялся разглядывать свое отражение в зеркале. Мое лицо смотрело на меня оттуда без враждебности, спокойно и бесстрастно. Казалось, и оно не спускает с меня глаз, терпеливо дожидаясь, что я скажу.
Я разглядывал свое лицо с беспощадной придирчивостью, стараясь найти в его чертах и выражении сходство с лицом юноши из книжной лавки. Мне казалось, что я вижу трагические морщинки, говорящие о том, что я покорился судьбе. А глаза - да ведь они же самые настоящие заслонки, стерегущие от чужих взглядов мою истерзанную больную душу.
Но едва эта мысль промелькнула у меня в голове - мое отражение в зеркале резко изменилось. Теперь на меня смотрело совсем другое лицо, с сжатыми челюстями, с бесстрашными глазами - глазами моего отца, - и я сразу успокоился.
Я отвернулся, сел на постель, обхватил руками голову и стал думать, как мне жить дальше.
Чего я хотел от жизни? Я хотел быть любимым. Я хотел быть человеком среди людей, идти бок о бок с ними, чувствовать себя равным им, испытывать те же радости и горести, что они, - я хотел жить как они, любить как они, работать как они. Я хотел, чтобы во мне видели обыкновенного человека, пользующегося всеми правами здоровых людей, а не калеку, которому постоянно дают понять, что он неполноценен.
Я принадлежал к группе меньшинства, подобно евреям, неграм, аборигенам. Для таких людей существовали неписаные правила поведения, не касавшиеся остальных. Поступок одного из представителей меньшинства считался типичным для всей группы. Все члены группы пользовались одинаковой репутацией. Человек, обворованный евреем, уверял, что все евреи - воры. Если же его обкрадывал австралиец, то возмущался он лишь одним этим австралийцем. Один пьяный абориген служил доказательством того, что никому из аборигенов нельзя продавать спиртные напитки; пьяница-белый отвечал за свое поведение в одиночку. Калека, полюбивший девушку, подтверждал, что все калеки одержимы похотью; победам здорового человека только завидовали.
Я понимал, что, имея дело с девушками, должен буду подчиняться иным правилам, чем те, которым следуют физически крепкие люди. Ухаживая за девушками, здоровые молодые люди могли позволять себе поступки и не слишком благовидные - в большинстве случаев они вызывали снисходительную улыбку; любая попытка калеки сделать шаг в этом направлении встречалась враждебно и недоверчиво. Подобное отношение приводило к тому, что он вновь замыкался в себе. Замкнутость ограждала от сплетен, беда только, что она еще и ранила душу.
Я знал, что мне придется всегда быть настороже, чтобы сохранить за собой право считаться нормальным. Знал, что печальное выражение на моем лице будет непременно истолковано как симптом болезненного состояния и вызовет ко мне жалость. На лице здорового человека такое выражение осталось бы незамеченным и ни у кого не вызвало бы сострадания. Я знал, что на людях всегда должен буду появляться с веселой улыбкой, если не хочу, чтобы во мне видели несчастную жертву недуга.
Я соблюдал эти правила, но возмущался ими. Особенно с тех пор, как понял, что в жизни каждого человека есть свои трудности и осложнения, хотя общество предпочитает закрывать на них глаза, если они не затрагивают непосредственно его.
Взять хотя бы моих соседей по пансиону - миссис Бэртсворт испытывала все тяготы неудачного замужества, Мэми Фультон полагала, что молодые люди избегают ее из-за того, что она толста; мистер Гулливер чувствует себя счастливым, только находясь в центре всеобщего внимания.
А в конторе Смога и Бернса? Миссис Смолпэк была жертвой алчности и честолюбия; мисс Брайс не имела никакой цели в жизни; у миссис Фрезер была сварливая свекровь.
Но тяготы, испытываемые всеми этими людьми, не сломили их, поскольку они продолжали пользоваться уважением и расположением общества. Их личные неприятности никого не касались.
Очень многие из тех людей, которых я встречал на улице, испытывали свои трудности. Одни были не вполне нормальны, другие обладали скверным характером. Среди лих были жертвы семейного разлада, недостаточного образования, глупых родителей, жадности и похоти, они были жертвами общества, породившего условия, при которых стало возможным существование всех этих пороков. Трудностям не было числа - одни из них были приемлемы для общества, другие тщательно игнорировались, иные вызывали жалость или отвращение.
Людям с явными недостатками приходилось трудней, чем тем, чьи недостатки были скрыты. Поврежденный разум встречался не реже, чем поврежденное тело, но в первом случае свой недостаток можно было скрыть, тогда как во втором он был очевиден для всех. Человеку, отдававшему жизнь наживе, было несравненно труднее найти счастье, чем мне, но вряд ли многие сознавали это.
Мне иногда приходило в голову, что если бы люди с больным рассудком должны были бы иметь какую-то видимую опору, вроде костылей, то на улицах Мельбурна можно было бы оглохнуть от стука костылей.