Такие паузы я делал бессознательно, и пока мое тело автоматически использовало любую передышку, я продолжал без помех думать о своем. Таким образом, возвращаясь воскресным вечером в свои меблированные комнаты, я то и дело останавливался, схватившись за забор, опершись о перила, короче говоря, вел себя так, что легко мог сойти за ненормального.
Меблированные комнаты по воскресеньям звенели песнями и музыкой. Это был обыкновенный пансион средней руки, в каком селятся люди, уверенные, в отличие от бездомных бродяг, что у них всегда будет крыша над головой. Но там царила своя особая атмосфера.
Квартиранты здесь развлекались в часы отдыха пением пли играли на музыкальных инструментах, видимо продолжая традицию кого-то из старых жильцов, сумевшего привлечь в компанию людей себе под стать - с музыкальными способностями.
Обстановка была уютная, домашняя; здесь не пахло жареной колбасой, газом, нафталином, затхлостью и лежалым бельем. Из гостиной и из кухни доносился шум, свидетельствующий о том, что люди тут не сидят сложа руки; к жильцам часто приходили гости, все время кто-нибудь играл на пианино.
Никогда еще я не встречал людей, похожих на наших жильцов, и чувствовал себя среди них как воробышек, попавший в клетку к канарейкам. Их правила поведения заметно отличались от тех, которые были приняты в нашей семье или среди обитателей Уоллоби-крик.
Квартиранты никогда не говорили между собой о своей работе. Чем скрытнее на этот счет был жилец, тем больше его уважали. Размер заработка хранился в глубокой тайне, раскрытие которой уменьшило бы престиж этих людей и обрекло их на снисходительное отношение со стороны тех, кто зарабатывал больше. Они всеми способами старались создать впечатление, будто получают солидное жалованье и занимают ответственные посты.
Друг к другу они относились сдержанно, не допуская никакой восторженности, избегая похвал. Тем не менее они считали, что между ними царит дружба. Мне казалось, что они вынуждены скрывать друг от друга свои жизненные обстоятельства, потому что каждый из них как-то угрожает благополучию другого. Все были убеждены, что располагают втайне сведениями, которые, узнай их кто-либо другой, могут помочь тому сделать карьеру и занять более высокое положение в обществе. А секреты успеха не должны разглашаться.
Казалось, что все они слеплены по одному и тому же образцу, при этом все были разные.
Миссис Бэрдсворт, хозяйка пансиона, была от природы добра и даже сентиментальна, но эти свойства непрерывно сталкивались с практической сметкой - качеством, необходимым для содержательницы меблированных комнат. Порой одерживала верх одна сторона характера, порой другая.
Эта уже пожилая женщина была замужем за очень ленивым человеком. Она содержала его на доходы от пансиона, а он только и знал, что слонялся по кухне, делая вид, что чем-то занят, всем мешал и раздражал ее. Она презрительно называла его "старый Берт". У него были плохо подогнанные искусственные челюсти, которые постоянно щелкали, когда он говорил, он носил очки с толстыми линзами и при их помощи изучал результаты скачек, печатавшиеся в "Геральде".
Миссис Бэрдсворт превосходно готовила и проявляла живой интерес к своим жильцам. Она гордилась их талантами, считая, что они придают ее заведению известный блеск, и когда жильцы сходились к обеду, она, приветливо улыбаясь, говорила: "А у меня для вас приготовлено сегодня что-то вкусненькое".
У одного из квартирантов - Стюарта Моллисона - был хороший тенор, и в свободное время он выступал на разных концертах. В пансионе же он пел просто ради удовольствия. При встрече с нами в коридоре он иногда разражался арией, не забывая принять позу оперного артиста. Он обязательно исполнял какой-нибудь куплет, когда мы садились завтракать, а по вечерам пел нам под аккомпанемент своей жены-пианистки. Он был весел, всегда улыбался и относился к своему голосу как к доброму другу, с которым не хотел бы расстаться ни за что на свете.
Миссис Моллисон обычно только аккомпанировала мужу и никогда не играла для нашего развлечения, но вот Мэми Фультон занималась музыкой "всерьез", и при некоторой настойчивости ее можно было уговорить "исполнить" на пианино ту или иную музыкальную пьесу. При этом она всегда заранее извинялась за плохую игру, ссылаясь на то, что еще недостаточно разучила вещь, или на то, что она не в настроении. Затем она чаще всего называла один этюд Шопена. Я как-то сказал ей, что это произведение выражает в музыке то, что я хотел бы выразить словами, и она часто играла его. Вещь посвящалась мне.
За столом Мэми сидела рядом со мной и неизменно одаряла меня двумя улыбками - одной, когда садилась за стол, и другой, когда вставала из-за стола. Ей было лет двадцать с чем-то, она была излишне полна, с кудрявыми темными волосами, с застенчивыми глазами. Платья никогда не сидели на ней хорошо. Одежда и обувь были всегда ей малы - покупая, она обычно называла размер номером меньше, чтобы показаться изящнее, чем была на самом деле.
Она была бы вполне счастлива, если бы не заботы о своей внешности, отравлявшие ей жизнь. В гостиной она выбирала кресло с высокими подлокотниками, которые скрывали бы ее полноту. Предпочитала темные уголки и делала все, чтобы не привлекать к себе внимания.
Малейший намек на полноту заставлял ее мучительно краснеть. Временами она переходила на специальную диету и в эти дни съедала за обедом лишь немного мяса и овощей; затем следовала минута болезненной нерешительности, после чего она украдкой брала с блюда кусок сладкого пирога и поспешно с ним расправлялась.
- Да, Алан, вам не так-то легко будет добиться успеха, - заметила она как-то вечером, когда я признался ей, что деньги интересуют меня очень мало.
Ей не нравился мистер Бурмейстер - швейцарец по рождению и скрипач. У него были седые усы, он был хорош собой и с восторгом отзывался о прекрасных фигурах австралийских девушек. Зато ей нравился мистер Гулливер, - он тоже "всерьез" играл на пианино. Женщины его не интересовали. "Моя единственная страсть - музыка", - сказал он как-то, обмениваясь понимающим взглядом с Мэми.