— Теперь ты можешь спросить, а откуда у него, у Вавилы, такое прозванье: «Вавила-каторжапин»? Обскажу.
Дело это потёмки, один бог знает, как было, но по народу болтали, будто Вавила был не копоплёвской родовы. Сказывали, случилось это так: жил-был в наших краях какой-то каторжанин без имени, без роду. На чьей-то купецкой заимке объявилась у него бабёнка. Ну, сказать — любовь! Пришла она за ним из России. Сошлись они не сватаны, не венчаны, да и прижили ребёночка. Вскоре после родов она, его любовь-то, возьми да умри. Ну, известное дело, мужику без бабы в таком случае — край. А тут ещё на беду начались поиски каторжанина. Был он много лет в бегах, хоронился от властей в наших улуюльских лесах. Что делать? Взял тогда этот мужик своего ребёночка в Притаёжное! Тихон-то Коноплёв жил как раз самым крайним. Стояла его изба почти в лесу. Каторжанин — к нему! Встал каторжанин перед Тихоном на колени и взмолился: «Брат мой, — говорит ему, — если есть у тебя сердце, помоги! Так и так». И обсказал ему всё про свою житуху.
Тихон был, видать, мужик душевный. Позвал он жену. А та только что родила Кирюшку, и в грудях у неё было молоко. Она и говорит Тихону: «Эх, Тиша, возьмём ребёночка, не бросать же его, как падлу, на мороз. Пусть растёт, как единокровный братишка нашему Кирюшке». Ну и взяли они ребёночка.
Каторжанин поплакал над своим сынком, да и был таков.
Тихон с бабой долго таили про своё божье дело. Да разве в деревне что-нибудь скроешь? Всем было известно: родила Тихонова жена одного ребёнка, а кормит двоих. Слушок пополз из двора во двор: сват куму, кум брату, брат жене, жена снохе, сноха племяннице. Короче сказать, узналось это дело. Подивились люди, посудачили, да и замолкли. Поп окрестил Вавилу как подкинутого.
А когда Кирюшка с Вавилой подросли, стало тут всем яснее ясного, что разных они корней. Кирюшка маленький, рыженький щупленький, а Вавила рослый, светлый, крепкий, как молодой груздь. Тогда какой-то злой язык и пустил с новой силой мерзопакостный слух: «Вавила не родной Коноплёвым, от беглых каторжан он происходит». Люди уж забыли про старое. Так нет, кого-то угораздило вспомнить, стали Вавилу прозывать с тех пор «Вавила-каторжанин». Изводили его ужас как!
Жили мы с родителем в Притаёжном, поблизости от Коноплёвых. Я помню всё это до капельки. И сам по глупости не раз кричал ему: «Эй ты, Вавила — каторжанская кровь!»
Ну что ж, собака и та к своей кличке привыкает, а человек и подавно. Привык Вавила к своему прозванию, и помнишь, Миша, даже в партизанском отряде не под фамилией, а под прозвищем числился… Ну, а про остальное, как он к партизанам пришёл, как воевал, как смертушку от врагов принял, нечего говорить, знаешь.
— А сколько, Платоша, было бы ему теперь годов, будь он в полном здравии? — спросил Лисицын.
— Сколько? А вот считай. Он был годок Кирюхе Коноплёву, а тот старше меня на пять годов.
«Он! Именно он и есть, Вавила-каторжанин, сын Марея Гордеича», — решил про себя Лисицын и, стараясь выведать у Золотарёва самое последнее доказательство, спросил:
— Ну, а Вавилой-то назвали его Коноплёвы или те, настоящие родители? Про это не болтали?
— Ну как же не болтали! Судачили! Тихон-то Коноплёв и сам потом признавался, как нового сынка в свой дом сподобил. Рассказывал он, что когда беглый каторжанин отдал им его, то тут же и про имя сказал: «Зовите его Вавилой. Мать его так нарекла, когда он ещё в утробе находился».
— Истинно он! — воскликнул Лисицын.
— О ком ты, Миша? — не понял Золотарёв.
— О нём, Платоша, о Вавиле-каторжанине, о кровном сыне Марея Гордеича.
От этой новости у Золотарёва его единственный глаз пополз под лоб и словно остекленел на целую минуту.
— Вот это годик выпал! Что ни день, то новые чудеса! — проговорил Золотарёв, всплеснув руками.
Марей и Лисицын стояли возле братской могилы партизан. Ласковый ветерок шевелил седые волосы Марея. Старик сгорбился, опираясь на берёзовый батожок, опустил голову.
Над Мареевкой плыл утренний туман, смешивался с дымком костров и печей, таял в безоблачном голубом небе. Во дворах горланили петухи, откуда-то из-за домов доносился стук топоров: там плотники рубили новую избу. Мареевка после долгого перерыва начинала обстраиваться.
— Был он, Марей Гордеич, ужасный смельчак, — рассказывал Лисицын и мял в руках свою неизменную шапку-ушанку. — А уж силач так силач был! Шестеро нас, парней, бывало, навалимся на него, всех до единого раскидает!
Один раз партизаны запрягли в телегу самых сильных коней. Пушки надо было перевезти на другие позиции. Подходит тут Вавила, взялся за телегу и говорит: «А ну, погоняй-ка коней, потягаюсь я с ними силушкой». Принялись ребята настёгивать коней, а телега ни с места. Ну, конечно, крик, хохот… Откуда ни возьмись сам командарм товарищ Краюхин — отец нашего Алёши. «Что здесь за спектакль?» — спрашивает. Ну, струхнули мы немного, докладываем, а сами думаем: рассердится наш командарм. А только видим, улыбается командующий, смотрит ласково на Вавилу, с гордецой говорит: «С такими бойцами никакой враг нам не страшен. Буржуев разгромим мы до полного основания».
Марей, медленно-медленно поднимая голову, посмотрел каким-то далёким отсутствующим взглядом в простор лугов за рекой и тихо, больше сам для себя, проговорил:
— Знать, удался сынок в меня… Была когда-то в моих руках силушка отменная…
— В разведке он партизанской вместе с Кирюшкой, братом наречённым, находился, — после долгого молчания продолжал Лисицын. — Где только они не бывали! Каких только чудес не вытворяли! Однажды приволокли из Притаёжного самого начальника колчаковской милиции. Взяли его живьём, на собственной его квартире, когда он перед какими-то пьяненькими бабами кураж разводил. Уж не отчаюги ли!
— В Марфушу удался… Отчаянности ужасной была! Не побоялась в Сибирь за мной пойти, — снова тихо-тихо, одними губами сказал Марей и ещё выше поднял голову.
— А только война есть война, Марей Гордеич, — вздохнул Лисицын, и голос его стал глуше. — Послал как-то командующий Вавилу с Кирюхой и ещё двух партизан в Подуваровку разведать силы белых. Проникли они в деревню, да, видать, чем-то и выдали себя. Выехали они только на луга, а за ними погоня. Кони у них были добрые, да силы неравные. Их четверо, а белых двести. Видят они, что белые обходят их, обкладывают кольцом и что нет им пути ни вперёд, ни назад. Кинулись они тогда к стогам, залегли. Белые чуть поближе придвинутся, они начинают сечь их прицельным огнём… Всю ночь шла перестрелка. К утру белые подвезли два орудия. Одно по стогам лупит с картечью, другое зажигательными снарядами. И вот загорелись стога. Вдруг партизаны прекратили стрельбу и закричали насколько у них хватало сил: «Да здравствует революция!» Огонь уже пылал всё сильнее и сильнее, а голоса партизан становились всё реже и тише. Вот и погибли как герои, не став на колени перед заклятым врагом… А через день перешла партизанская армия в наступление. Взяли мы пленных, и они поведали о геройстве наших людей. А потом подобрали и Вавилу с товарищами. Исстрелянных, обожжённых, привезли в Мареевку, похоронили вот здесь, как храбрых воинов, со всеми почестями. Вот как дело было, Марей Гордеич…