Моя попсня
Если содержание искусства есть человеческая душа, то в этом случае мне остается только признаться, что я не могу представить, как что-нибудь может прорасти из мертвых душ.
Г. Миллер
Мир изменился; вместе с миром изменились люди, и вместе с людьми — писатели. Когда выяснилось, что пресловутая «музыка искусства» больше не имеет власти над слепоглухим поколением и страшную пустоту современного существования невозможно стало избыть словами, — слова погибли. Обнажился скелет жестокой и скудной жизни, который каждый прикрывает для себя чем может мыльным сериалом или панковскими напевами, но уже почти никогда — страницей книги, особенно если эта книга написана современником и соотечественником.
На писателя перестали смотреть как на учителя или чудесника, да и сам он поутратил классические блеск и вальяжность, разрываясь между постаментом мессии и гарантированным пайком винтика из хорошо слаженной машины. Тот, кто привык быть фигляром для одних, пророком для других, превратился в пророка для себя и фигляра для всех, — иными словами, литератора.
Теперь, когда век на исходе, мессии — одни в маразме, другие в могиле, ситуация пугающе прояснилась. Во всем царят незамысловатые нравы прагматики; интеллектуалы, никем не слышимые, уже больше по привычке переругиваются, middle class, тоже по привычке, считает себя образованным слоем, а народ традиционно безмолвствует, листая сочинения вышедших на пенсию полковников милиции. Клан пишущих разделился на снобов, которых еще прельщает мифическая известность авторов, чьи имена как-то где-то бряцают, но чьих трудов не читают и не прочтут, и беззаветных беллетристов, поставщиков так называемого чтива.
«Чтиво» и «литература» разведены в общественном мнении наглядно, поучительно и с большой долей беспристрастности. В любви к первому рискуют признаваться только совсем простые люди, которые давно потеряли все, кроме своих цепей, и совсем беспринципные интеллектуалы, которым лишь бы блеснуть словцом. О высоком значении второй толкуют развращенные высшим образованием буржуа и скромно грезят претенденты на Букера. Полно и таких, которые толкуют о В. Сорокине (допустим), но с подлинным удовольствием читают М. Семенову (предположим). Обличать малодушие этих последних неблагородно, поскольку их боязнь упомянутого общественного мнения небеспочвенна.
Полярное противопоставление чтива литературе, хотя бы оно сложилось исторически, выглядит не вполне справедливым, и еще большая несправедливость — подразумеваемая в этой антиномии отрицательная оценка чтива. Пора понять, что чтиво — это не выродившаяся литература и не суррогат, а особое художество (в более широком смысле, чем понимают это в Академии Художеств).
Беллетристы делают свой бизнес; надо полагать, успешно. К занятиям литературой их деятельность отношения не имеет, у нее иные цели, задачи и способы достижения этих целей и выполнения этих задач. В работе беллетриста важна совокупность навыков, при этом профессионализм (владение навыками на высоком уровне) не только не обязателен, но зачастую может обременить, — сейчас, когда моду задают дилетанты с их невежеством и апломбом. Здесь не существует такого традиционно важного для литературы понятия как вдохновение, но его заменяет столь важное для политэкономии понятие производительности труда. К читателю не предъявляются требования внеэкономического порядка. Будет ли он думающим, сведующим, жаждущим помощи, благодарным или не будет — значения не имеет. Так же, впрочем, не имеет значения, как он распорядится уже купленной книгой и отнесется ли к ней именно как к книге. Прошу заметить, что чтение печатной продукции в сортире облагорожено в блистательном фильме «Pulр fiction».
В настоящее время ввиду полной бездарности даже лучших его производителей чтиво выведено за рамки искусства. В искусстве, как и во многом другом, существует только один критерий: талант. Я не настолько люблю истину, чтобы принудить себя в мутном море современной беллетристики искать золотую рыбку того самого дара. Хочется верить, что из сотен гонящих бодягу кто-то один гонит ее талантливо (этакий С. Кинг с учетом особенностей национального характера). В любом случае, у чтива и идущих его стезей есть будущее. Будущего нет у снобов, хлопочущих над подгнившим трупом Нашего Общего Литературного Дела.
Когда разрушилось и погибло целое мироздание, утруждать себя собиранием и классификацией обломков — частное дело индивида, не влияющее на ход истории. Старая литература — такой обломок. Это в порядке вещей: что-то родилось, расцвело, отцвело и умерло; по этому поводу можно, конечно, сказать «увы», а можно сказать — «возрадуемся», но никак нельзя делать удивленную и трагическую мину, вопрошая «Где же?» и «Доколе…?». Пилюля, конечно, горька, и еще не известно, от какой она болезни, но лучше все же проглотить эту дрянь самому, чем дожидаться, пока жизнь силой вобьет ее тебе в глотку.
Если у нас когда-нибудь появится талантливый автор, он появится в среде беллетристов, а не так называемых писателей, он будет ремесленником, а не боговдохновленным пророком. Лишенный возможности стать в позу учителя, он никого не ослепит фальшивым мессианским пафосом. Не испепеляемый жаждой навязывать правду, он не унизится до чудовищной лжи. Не сея свет, он не посеет тьмы. Он будет автором новых форм, он поднимет чтиво до уровня искусства, не пытаясь превратить чтиво в литературу. Разумеется, он будет писать только «из денег», но его работа будет игрой, а не производством. Зная, что он играет, никто не почувствует себя обманутым, — ведь несбыточных надежд нет там, где нет надежд вообще. И… что еще? Он будет жить долго и счастливо, не получив ни одной премии, и умрет в «самом простом домике на берегу моря», окруженный друзьями, собаками, лихими красавицами и старыми книгами, о которых даже не подозревают его собственные читатели. В словарях и на скрижалях его имени не останется.
Опубликовано в газете: «Апраксин Блюз», 1997, № 7