Девушка была скромна, боязлива и поразительно молчалива, как будто не сознавала своей молодости. Может быть, впрочем, так повлияли на нее душевная боль и испуг. Долива не мог допытаться от нее ни слова, если же она шептала что-то в ответ, то так быстро и тихо, что ничего нельзя было разобрать.
Зато мать говорила за двоих. Вшебор мог узнать от нее не только все, что ему было нужно, но и ненужное. Марта Спыткова рассказала ему про свою молодость, проведенную на Руси, про первое сватовство, свадьбу, отъезд в Польшу, про жизнь свою с мужем и все свои и его приключения до самых последних событий, и не раз, а несколько раз, все с новыми добавлениями, рассказала она ему всю историю своей жизни. При этом она то плакала, то смеялась, вспоминая что-нибудь веселое и забывая о печальном, потом опять плакала и опять смеялась, поблескивая черными глазами, как будто чувствуя себя молодой.
Рассказывала о себе, о муже, о всех своих поклонниках, которые готовы были влюбиться в нее, если бы только она позволила, и обо всем, что только приходило ей на память. Эти разговоры, видимо, были ей необходимы, потому что, если не было при ней Доливы, она подзывала Собека, обращалась к дочери и только на короткое время умолкала.
Этим способом она, вероятно, боролась со своим горем, потому что, как только она переставала говорить, слезы текли из ее глаз. Вшебор не давал ей длинных реплик, достаточно было одного слова, чтобы нескончаемая повесть потянулась снова.
За один день он так подружился с матерью Каси, как будто бы они уже давно были знакомы.
А так как в то время люди были искреннее, чем теперь, то он мог смело навести разговор на дочку и, осыпав ее похвалами, дал матери понять, что она ему очень приглянулась.
– Ну, да ведь она еще ребенок, совсем еще незрелая и слабая, – недовольно возразила Спыткова, – ее еще рано отдавать мужчине. Ей бы еще забавляться с голубями да песенки петь. Хозяину мало было бы от нее толку, какая она хозяйка! Да где там! Ей еще далеко до этого.
И она покачивала головой.
Вшебор не настаивал, может быть, даже радуясь в душе, что Спыткова не имела намерения поскорее сбыть дочку.
Положение Мшщуя было гораздо хуже – он прямо мучился.
Кася ему не отвечала, поэтому он сам, чтобы позабавить ее, рассказывал все, что приходило в голову. Иногда она приоткрывала лицо, чтобы взглянуть на мать или поправить платок, и тогда Мшщуй видел голубой глазок, часть белой шейки или румяной щечки, из-под платка выбивались колечки золотых волос, но она крепче куталась в платок, а перед Мшщуем снова были только складки покрывала, по которому стекал дождь. И так печален был этот взгляд молоденькой, балованной девушки, столько было в нем еще неулегшегося страха и страдания!
Старый Лясота по-прежнему молчал всю дорогу. Дембец с Собеком, быстро подружившиеся между собой, шли впереди и тихонько разговаривали. Они сошлись так легко и так хорошо понимали друг друга, как будто долго ели похлебку из одной миски. Смелая вылазка Собека внушила Дембецу такое почтение к товарищу, что он стал относиться к нему, как к отцу или начальнику, и исполнял все его приказания. Собек зорко следил за тем, чтобы в пути не натолкнуться на людей и не встретиться с бродягами, поэтому он избегал лесных дорог, а шел прямо по лесу.
Все удивлялись его зоркости, тонкости слуха и остроте обоняния, позволявшим ему различать малейший свет, стук или запах. Если в воздухе чувствовался запах гари, то он уже наверное знал, где горит, – и далеко ли или близко, и что именно – дерево, мокрые листья или прогнившее дупло. Втягивая носом воздух, он узнавал, близко ли вода, нет ли где поля, и издалека, по одному виду мог отличить лес от бора. Он первый замечал, если что-нибудь мелькало в чаще, и безошибочно узнавал, зверь это или птица, самый незначительный шум, незаметный для других, тотчас же улавливало его чуткое ухо. Иногда в кустах раздавался шелест или хлопанье птичьих крыльев, а он, не поднимая даже головы, определял, что перебежало через дорогу и что взлетело кверху. След на земле был для него как бы открытой книгой, в которой он спокойно читал. Он замечал все: и сломанную ветку, и брошенную подстилку, и луг, объеденный скотом, и замутившуюся воду.
Благодаря этому у них всегда была пища: он указывал Доливам, где искать зверя и какого именно, а в речке сам, без всякого сачка, руками ловил рыбу. При всем своем спокойствии он никогда не оставался без дела: собирал по дороге грибы и ягоды, прислушивался, приглядывался и все это делал с таким видом, как будто это не стоило ему ни малейшего усилия.
А Доливы, положившись на его опытность, уже не вмешивались и не давали ему советов, а следовали его указаниям, потому что он никогда не ошибался.
Так они подвигались понемногу в глубь леса, но, несмотря на все предосторожности, все же несколько раз в продолжение дня испытали тревогу.
Посреди леса Собек почуял запах гари, но уверял, что костер, наверное, уже потух и остался только дым, курившийся над отсыревшими головнями. Присматриваясь внимательнее, он заметил кучу наломанного и сложенного вместе хвороста, очевидно, приготовленного человеческой рукой для постройки шалаша. Осторожно приблизившись, они нашли спящего человека, который, внезапно пробудившись, сделал движение, чтобы вырваться и убежать. Но Дембец и Собек бросились на него и повалили его на землю, боясь, как бы он не донес о них врагам.
Собек едва не размозжил ему голову топором, но вовремя сообразил, что это просто беглец, скрывающийся в лесу, а вовсе не член разбойничьей шайки, грабящей города и села. На него было просто страшно глядеть, хотя он был молод и силен, – так он страшно исхудал без пищи, питаясь только водой, листьями и кореньями. Голодная лихорадка сделала его полубезумным и отняла силы. Глаза его сверкали таким страшным пламенем, как будто у него все горело внутри.
Когда путники, оправившись от испуга, поняли, с кем имеют дело, они почувствовали жалость к несчастному. Его подняли с земли, а когда подъехали остальные, Спыткова дала ему кусок черствого хлеба, на который он набросился, не помня себя, и ел его, не видя и не слыша того, что происходило вокруг.
В первую минуту от него ничего нельзя было добиться. Он жадно ел и понемногу успокаивался после испуга внезапного пробуждения от горячечного сна.
Лясота, всегда с особенной жалостью относившийся к таким же несчастным, как он сам, пристально всматривался в худое, почерневшее лицо беглеца. В изменившихся чертах его он уловил что-то знакомое, как будто где-то им виденное.
Беглец взглянул на него, и из его уст вырвалось первое слово:
– Лясота!
– Боже милосердный! Да ведь это Богдан Топорчик! – крикнул старик, всплеснув руками. – Что же ты делаешь здесь, в лесу? Ведь ты же был вместе с Казимиром, и мы думали, что ты ушел с ним за границу к немцам, потому что ты был всегда при нем. Королевич любил тебя и не должен был тебя оставлять.
Только теперь развязался язык у Топорчика.
– Он и не оставил меня, – сказал он, – это добрый и богобоязненный государь, только люди нехорошо и нечестно поступили с ним! Я случайно отстал от его двора, раньше, чем он уехал к матери. Потом уже не к кому было ехать, и невозможно было догнать его. Разразилась буря, и вот что сталось со мной.
Невольный стон вырвался из груди Богдана при этих словах. Все, стоя подле него, смотрели на него с глубоким сочувствием. И вот маленький караван увеличился еще одним бедняком, а пока его накормили и сговорились между собой, как быть дальше, наступил вечер.
Ольшовское городище было уже недалеко; надо было решить теперь же, ехать ли дальше или переждать до следующего вечера и с наступлением мрака подойти к замку.
Спыткова, неспокойная и усталая, настаивала на том, чтобы ехать сейчас же, другие колебались. Бросить Богдася Топорчика на произвол судьбы было немыслимо, и всем невольно пришла в голову одна и та же мысль – что чем больше народа явится в замок, тем неохотнее их примут. Теперь их было уже восемь, а в голодное время прокормить в осажденном замке столько людей было нелегкой задачей.