Протолкнулся плавным нажатием на наконечник, тут же добиваясь ответной реакцией скомканного стона и попытки поерзать, открыться, нетерпеливо принять глубже и больше.
Руки мальчишки, поскребшись о простыню, потянулись навстречу, ухватились за крепкие плечи, вонзились в те излюбленными отросшими ногтями и, вычерчивая алые мучительные бороздки, принялись нещадно драть, разом доводя практически до ударившего в задний мозг оргазма, за которым Микель, оборвав все свои попытки не причинить боль, плюнул, отмахнулся и, рыча сквозь зубы вечные проклятия, яростно ударил бедрами, вгоняя скованный узостью и теснотой занывший член сразу на долгожданную половину, острейшей вспышкой ощущая, как обтираются внутри сухие-сухие стенки, а тощее тельце бьется в конвульсии, изгибается, сотрясается, поджимая каждую жилу и крича-крича-крича сорванным седым голосом.
— Ты сам… хотел… my sweet teen… — с шумом и всхрипом прошипел он, постепенно, медленно, увлажняющимися миллиметрами продвигаясь глубже, дальше, успокаивая и разрабатывая изнутри, обтираясь, туша боль в удовольствии и удовольствие — в боли.
Юа не сопротивлялся, тело его тоже не сопротивлялось, охотно включаясь в жестокую игру, и когда губы мальчишки разомкнулись, когда приподняли вверх в госпитальерской улыбке спятившие уголки-паутинки, а хриплый бархатный голос самой ночи с придыханием вышептал:
— Да… и хочу… до сих пор… Сделай уже меня… своим… наконец… чертов… Рейн… — мужчине финально, с ревом ангельских труб и симфонией зарождающейся эры безумств, сорвало подорванный рассудок.
Зарычав, заматерившись и обернувшись одним сплошным сгустком подчиняющего желанного греха, он протолкнул горящий огнем член до упора, задевая и точку простаты, и точку невыносимой боли. Мальчишеский сфинктер исступленно запульсировал, пронося по нервным окончаниям дозу нового одуряющего наслаждения, с которым головка члена излилась пущенной каплей, а желанная наполненность буквально свела с ума, вышивая по коже изморозившиеся мурашки, проступивший голод, невыносимый жар и потребность жмурить глаза, кусать губы, дрожать-дрожать-дрожать, пока Рейнхарт, чуть отодвинувшись, снова пронзил его одним резким ударом, сотрясшим кровать, сотрясшим проснувшуюся душу и пробудившим всю зачерствевшую арлекинову кровь, пряным потоком хлынувшую по разгоряченным венам.
Юа приподнял голову, Юа попробовал пошевелиться, плотнее оплетая мужчину парализованными руками…
А потом вдруг, изумленно распахнув глаза, ощутил, как ноги его отпускают, а левая рука Микеля резко перехватывает оба тонких запястья, смело помещающихся в одной его ладони, и, заламывая до гудящей пустоты, до невыносимой лихорадки и хрустящих сосудов, запрокидывает за голову, грубым ударом вонзая в стену, вывихивая кости и обездвиживая зажатое тело настолько, чтобы тому не оставалось ничего иного, кроме как беспрекословно отдаться на страшную злую волю, выпивающую до последней бело-красной капли.
На миг Уэльса прошибло током, на миг, за настигшим ощущением беззащитности и открытости, пришли страшные пережитые картинки отодвинувшегося на задний план недавнего прошлого, пришла тошнота и пришел легкий подкашивающий ужас, и он даже попытался отдернуться, он даже немного отрезвел, в смятении и злости стиснув зубы, но…
Но Рейнхарт уже не видел.
Рейнхарт уже не слышал и не понимал — и поделом глупой паршивой овечке, пытающейся соблазнить опасного в своей нестабильности голодного волка.
Поделом ей.
Упругая твердая мужская плоть, сопровожденная толчками таких же упругих крепких бедер, ударила с новой силой, ударила еще и еще раз, с каждым покачиванием выходя на пару сантиметров дальше и забиваясь снова, глубже, чтобы внутри все сдавалось, подчинялось, рвалось, ныло, мучилось, кровоточило и терзалось. Чтобы пыталось срастись, а потом, отторгаемое, опять и опять расходилось, и член бы вдалбливался, член бы подчинял, член бы дрессировал и пульсировал жидким огнищем той силы, чтобы ломаться в напряженном не выдерживающем позвонке, чтобы выть, чтобы стонать и продолжать трястись, мучаясь страхом и удушьем, мучаясь ужасом и возбуждением, мучаясь неверием и навсегда перекореженной психикой, а потом…
Потом Микель, вместо того чтобы помочь ему подойти к разрядке, вместо того чтобы успокоить и оделить вниманием просящий стоящий член, вжимаясь одним мокрым лбом в другой, слизывая капли испарины с лица и вдруг зачем-то отстраняясь, нетерпеливо мазнул по постели рукой, переворачивая зашуршавшее одеяло, и через пару секунд, клацнув — снятыми или надетыми — предохранителями, полоснул перед забившимися глазами силуэтом чертового железного пистолета, налитого холодной безучастной страстью.
В ту же секунду Юа, задохнувшийся от налета накрывшего ужаса, потерял свое остановившееся сердце, потерял все свои прежние мысли и ниточку реанимирующего тело удовольствия, будто ему уже и впрямь выстрелили в висок, и все, что танцевало еще во вскрытом мозгу, вытекло теперь наружу.
— Рейн… Рейн, стой…! Что ты… какого чер…
Он забился, он попытался увернуться, он застонал от разрывающего внутреннюю плоть настойчивого члена, продолжающего методично вдалбливаться в растянувшуюся задницу, от ощущения мужского живота под рубашкой, то и дело отирающегося о просящую мокрую головку, от страшного осознания, что ведь ни черта еще не закончилось, что все продолжается, что его сейчас…
Его сейчас…
Его сейчас прикончат, и этот мнимый блядский Рейн — мог изначально оказаться вовсе никаким не Рейном: потому что сам Юа затерялся и двинулся, потому что сошел с ума в далекой белой палате, потому что кошмар даже и не думал останавливаться и потому что…
Потому что живой и настоящий Рейнхарт тоже просто мог свихнуться и решить, что раз мальчишка увидел и узнал все, чего ему видеть и знать запрещалось, то — как бы больно или печально это ни было — пришло время с ним заканчивать, пришло время со всем — совсем со всем — заканчивать.
Потому что Рейнхарт — он убийца, а еще одна новая смерть для убийцы — пустяк и никчемность, бессмысленный опрометчивый поступок и транжирство подаренной жизни, ничем не отличающееся от того же просиживания задницы за офисным ленивым столом.
Юа дернулся еще один раз, Юа напрягся руками и попытался сжать внутренние чувствительные стенки, все равно тут же сломленные звериным пожирающим напором, и попытался открыть рот, выдавливая хоть еще одно, хоть два просящих пустых слова…
Когда в этот самый рот — распахнутый и горький, — только того и дожидаясь, грубо, с приказом проскользнуло железное дуло, жестко упершееся наконечником в нёбо, а Микель, пламенея ревущими глазами, прильнув так близко, чтобы заскользить языком по уголку раскрытого рта, задевая ниточку слюны, за нерабочей способностью глотательного рефлекса выталкиваемую ртом наружу, и ледяную сталь оружия, крепко и без единого намека на дрожь удерживая то в руке, прохрипел, рисуя губами безумствующую отталкивающую улыбку:
— Ты только мой, слышишь меня, Юа? Ты всегда будешь только моим, и я никуда, никогда тебя не отпущу от себя, — голос его был так же тверд, как и проклятая соленая сталь во рту, голос его оглаживал выступившие в ямочках черных глаз слезы, голос его раздирал на мясистые куски грудь и сливался с толчками налитого властью члена, продолжающего и продолжающего терзать податливое тело грубыми стонущими фрикциями. — Если ты решишь покинуть меня — я убью тебя, мальчик… Я просто возьму, выебу тебя до полусмерти, зацелую твое прекрасное лицо — а после непременно убью одним жалким нажатием на курок. Поэтому не смей, поэтому даже не думай никуда от меня деваться и живи отныне с тем, что тебе пришлось узнать, но живи только и без разговоров в единственно моих руках. Ты, надеюсь, понял меня, Юа?
Юа, в глубине сердца не ожидавший ничего иного все равно…
Понял.
Тихо проскулил, перешивая между собой боль, злость и подаренную уже — а подарки не забирают обратно, идиот… — покорность.
Прикрыл глаза, пытаясь вдохнуть спертого застрявшего воздуха и снова и снова ощущая, как бьется от сокрушающих толчков железное дуло о нежную ротовую перепонку.