Литмир - Электронная Библиотека

На этом он вдруг — как-то совсем неожиданно — оторвался от недоношенных зародышей и взглянул на прилепившегося к месту Уэльса, позволяя тому вдоволь налюбоваться отнюдь не беззлобной улыбкой, а скорее жесткой ухмылкой, напоминающей оскал севшей на диету — а оттого еще более нестабильной да нервозной — белой акулы.

— С чего… что ты… О чем, дурак такой, ты болтаешь? Какие еще группы поддержки и какие русские… феминистки…?

— А с того, душа моя, что не нужно пинать дикобраза под зад — ну почему этого никто не желает понимать, скажи мне? — сокрушенно выдохнул лисий безумец, вновь отворачиваясь к обезноженному посиневшему груднику и принимаясь выстукивать костяшками пальцев по стеклу неторопливую… не то барзелетту, не то страмботто. — Представим, что вот он я, и я — дикобраз. С колючками. С отравленными длинными колючками и на заднице, и везде, куда хватит смелости просунуть руку. Колючки эти некогда использовали канадские индейцы в своих разборках, ядом с колючек намазывали стрелы, и, выражаясь понятным языком, дикобраз — это вам не ёж: он бывает очень зол, он бывает очень опасен, сообразите вы все это, наконец… Пойми и ты, мальчик мой, что я не хочу, никогда не хотел чинить тебе вреда и боли, а так просто и так банально желаю любить, принося одну только радость. Поймите, прочие мимохожие идиоты, что я живу, как умею, и иначе жить все равно не захочу, раз уж ничего для этого даже не делаю. Поймите, дуры с лифчиками и памперсами в мозгах, что я вполне способен свернуть всем вам шеи, но не делаю этого в силу того, что не хочу оказаться выставленным из этого музея или увезенным куда-нибудь в тюрьму или психушку, вашу же мать! Исключительно и только поэтому, а вовсе не потому, что во мне, мол, еще жив какой-то там жалкий примитивный инстинкт к сохранению собственного рода. Будь во мне этот сраный инстинкт — и я бы тогда, вот чудеса, не назывался для вас чертовым геем!

Таким странным, по-особенному распаленным, как сейчас, невозможный этот человек…

На памяти Уэльса еще…

Не был.

Он не корчил припадочных рож, не балаганил с ворохом дури в богатом на фокусе рукаве. Не пытался ни приставать, ни творить какой-нибудь необузданной ереси, и в сердце Юа, ускорившем луговой бег, копытами черных Самайнских коней загрохотали доски забиваемого гвоздями гроба.

Мальчик обескровленно побледнел, осунулся. Нетвердо переступил с ноги на ногу, растерянно и зябко глядя в спину опустившегося на корточки Микеля, что задумчиво и слепо глядел на младенца с одной непомерно огромной башкой, перевернутой жиденьким затылком вниз, да с башкой второй — размером с бильярдный шар, — что с какого-то перепуга росла у того вместо…

Наверное, ног.

Ударенный чересчур серьезной лисьей серьезностью, с которой не привык иметь никакого дела, Юа с разбегу ощутил себя вышвырнутым, позабытым, не интересующим, неприкаянным и капельку виноватым во всем этом бедламе, уже искренне собираясь хоть что-то — более-менее извиняющееся — сказать, когда вдруг Рейнхарт, тихо и устало выдохнув, поднялся на ноги. Прошел, бегло окидывая расфокусированным взглядом, еще с несколько стендов и, к вящему неприязненному изумлению Уэльса, остановился не где-то возле очередного трупа — если уж называть вещи своими именами, — а…

Напротив паршивого знакомого борда с напечатанными статейками да кучей мерзостных бабских влагалищ, то залитых роженической кровью, то этими самыми тошнотворными отошедшими «водами», то и вовсе сливающихся в диком симбиозе с вылезающими из тех детскими головами, заставляющими снова и снова ощущать по всей длине языка движение булочно-чайной рвотины.

Хуже, наверное, было только то, что Рейнхарт смотрел на все это гадство выдержанно-спокойно, что-то читал, задумчиво разглядывал фотографии, вселяя в испуганное юношеское сердце очень и очень нехорошее, пусть и ничем вроде бы не оправданное опасение, что…

Что, может…

Может, гребаному Микелю Дождесерду, беспечному извращенцу со скрытыми внутри самого же себя слоями невысказанных личин и секретов, где-нибудь там — тоже в неизученной океанической глубине — нравились эти паршивые, уродливые, сраные…

Дети.

Проклятые, крикливые, прожорливые, проблемные, страшные дети, привести в свет которых могли исключительно одни лишь…

Бабы, а вовсе…

Вовсе не он, кто вообще всей этой псевдосемейной псевдорадости никогда в своей жизни не желал.

Ступорный всплеск, пробежавшийся от позвоночника и до сведенного желудка, свернувшийся непереваренной резкой тяжестью, ватными ногами и испариной на сжавшихся ладонях, подкосил сердце, заставляя то биться часто-часто, пробираясь растекающимся желейным кошмаром сквозь кожу да наружу, покуда суматошное откровение поднялось до дебрей мозга, состыковалось с нервными окончаниями и, треснув да разорвавшись, накрыло мальчишку дикой и неконтролируемой…

Паникой.

Настроение слетело в канаву мгновенно, в крови застучал ножищами Черный Норроуэйский Бык, разбрызгивая клочья дыхания да болезнетворную пену с губ, а чертов Микель, этакий ни разу больше не насмешливый бобыль без причитающейся тому земли и сброшенных корней, оставив более-менее изученный стенд, взял и…

Отошел к забытому в манеже младенцу, отчего сердце Уэльса, раздавленное черными копытами, и вовсе позабылось, и вовсе погибло, и вовсе, брызгая струями пущенной крови, надсадно заныло, воруя из-под шатких ног закружившийся каруселью серый пол.

Юа не видел его лица — одну только чуточку сгорбленную спину, одни только широкие плечи, длинные ноги, зачесанный затылок и половину макушки, на которой, перехваченный аккуратной черной резинкой, брал свой источник волнистый хвостик, спускающийся почти до самых лопаток: Рейнхарт в обязательном порядке мучился с этими своими волосами-лицом-руками-одеждой-глазами всякий раз, как хоть куда-нибудь на продолжительное время выйти, вместе с тем будучи способным, если душу пожирали серые волки, подолгу не бриться, не мыться, не есть, не переодеваться, вонять трупняком да рыбой, спутывать волосы в гнездо и нисколько этим не заботиться, даже если подбородок и щеки терялись под прослойкой иглистой щетины.

Охваченный за печень и глотку безнадежной безбрежной паникой, Юа молча и мрачно глядел, как тот, склонившись, протягивает руку, касаясь кончиками пальцев младенческой — наверное, холодной — головы. Как проводит подушками по макушке, легонько ущипнув за два или три крохотных, белесых, едва заметных волосяных пучка. Как спускается на пухлую щеку, как обводит полуразмазанным движением приоткрытый в жадном порыве рот тупой-тупой куклы, не понимающей, чем отличается палец от соска и что ей, железно-киберкожной дуре, никакое молоко, которого ни у кого из присутствующих и не водилось, к черту не нужно.

К черту — слышишь, тварь?! — оно тебе не нужно.

Уэльсу сделалось тошно.

Уэльсу сделалось душевно-грязно, будто по внутренним стенкам замельтешили вытравленные с мира живых дохлые тараканы.

Ноги его, оступившись, сами, запинаясь за вздыбленный ковер, отрезали шаг в обратную сторону, спиной навстречу выходу, через который все еще не хватало смелости и безнадежности уйти. Ноги сопротивлялись, старчески скрипели и ныли полынной ломаной костью-костылем, и чем больше Юа отдавал им вольности, чем дольше Рейнхарт продолжал играть в свои игрушки, тем хуже, пустее и обиженнее становилось у мальчишки — не понимающего, как очередной безалаберный день обернулся этим кошмаром — под шкуркой.

Подчиняясь спятившей центрифуге, швыряющей из стороны в сторону, он кое-как доплелся до порога, столкнувшись спиной с боком какой-то новоприбывшей тетки, не обратив на ту и ее возмущение даже косого взгляда.

Сглотнул застрявшую в горле ртутную слюну.

Подавился.

И лишь тогда, кое-как совладав со сбойнувшим голосом и дождавшись, когда Рейнхарт оторвется от ненавистного клочка искусственного мяса да растерянно обернется, непонимающе глядя на снова покидающего его подростка, громче, чем было нужно и чем позволяли сраные людские приличия, прохрипел:

261
{"b":"660298","o":1}