Вездесуще усаживался с отбрыкивающимся Уэльсом за одну узкую парту, куда соваться обычно не решался никто, провожал долгим и пространным холодком каждый жест и шаг, часто и много хмурился, крысился, молчал и ничего по поводу этих своих закидонов не объяснял, после чего, с концами подхватив шастающий отныне по Рейкьявику вирус сумасшедшего, завезенного гребаным лисьим сыном разящего помешательства, просто взял его за загоревшееся запястье, дернул, накрепко стиснул пальцы и потащил по лестницам вниз, выискивая для предстоящего разговора — хотя что-то Юа подсказывало, что ни черта никакого не разговора — редкий укромный уголок…
Правда вот найти такового не успел, потому что Уэльс, потерявший запасной ключик от забагажного терпения да всякого понимания извратившейся ситуации, в которую окунаться всеми фибрами не хотел, проехался сжавшимся кулаком по перекошенному лицу и, торопливо да виновато, чего попытался не признавать, отведя взгляд, остаток последующих уроков, практически впервые те прогуляв, проторчал у чопорной, чересчур зацикленной на своих обязанностях медсестры. Та неким немыслимым образом умела выявлять симулянта за считанные секунды, подбадривая того зеленой иголочкой в раздетую задницу — из-за чего к ней отваживался заходить отнюдь не каждый, — и Юа как-то так не очень хорошо, но искренне радовался, что от минувшего утра, от тягомотины с разобидевшимся Отелло и идущей по пятам опасности оказаться перехваченным шатающимся по улицам желтоглазым маньяком, у него поднялась самая что ни на есть всамделишная температура — по крайней мере, медсестра с порога ухватила его за шкирку, уложила на койку, напоила горькой ромашковой микстурой, насыпала в пластиковое блюдце горсть сладковато-терпких лишайниковых леденцов и наказала до окончания дня здесь отлеживаться.
На потенциально предоставленную возможность отправиться домой захворавший мальчик не проявил ни малейшего энтузиазма, и сестра милосердия, ничего-то того страшного, что таилось за окнами, не знающая, а посему тут же убедившаяся, что все происходящее по-настоящему больнично и беспритворно, без проглоченных грифелей и выпитых бесцветных чернил, заволновалась, объявила внештатный карантин и, черт весть куда направившись, оставила Уэльса отсыпаться в священном запыленном одиночестве, чему тот остался тайничком да благодарящей невысказанностью очень и очень рад, хоть и лежать, как ему наказали, не собирался.
Втихаря поднявшись, как только из зоны слышимости удалились звонкие каблучные шаги, побродил вокруг и около, потрогал стеллажи да полки и притаившееся на тех медикаментозное барахло, пошелестел спрятанными в бумагу шприцами, поглядел украдкой за мутные серые окна, поприслушивался к коридорному шуму, сам с собой понервничал да похмурился.
Чуть позже, с лихвой эти свои хмурые нервы оправдывая, смятой тенью и мимолетом, но все-таки углядел знакомую кудрявую фигуру в длинном английском пальто, что каким-то хреном выплыла из-за болтающейся внизу обезлюженной улочки да задумчиво, будто все на свете чувствовала, посмотрела прямиком наверх. После этого, в упор не соображая, на самом ли деле он его видит или же снова и снова себе придумывает, но зато чахоточно побледнев, забравшись с головой под одеяло и с трудом дождавшись последнего звонка, соврав, что сейчас же поковыляет домой, пошел шататься да перебиваться по коридорам и туалетам, ни разу не понимая, что на него нашло и что за дерьмо он собственными потугами вытворяет, добровольно играя в мерзкий болевой пинг-понг с этим рехнувшимся психом-Микелем.
Выйти бы нормально наружу, пока там оставались и другие люди, послать того — если все это было не одной большой галлюцинацией, конечно — ко всем известным и неизвестным чертям, плюнуть под ноги, убраться домой и забыть, что такой человек — опасный и бесполезный, и не надо думать о нем иначе — вообще в его жизни появлялся.
Впрочем, загвоздка отыскалась и тут: забыть что-либо, когда под поднятым и натянутым до предела воротником наливался миниатюрной вселенной кроваво-синий засос, усердно и изрядно обо всем случившемся напоминающий, было…
Не очень, если уж начистоту, возможно, поэтому Юа все так же потерянно бродил, щерился на кривляющееся в окнах отражение, распугивал запоздавшую на продленках мелюзгу отсвечивающими невидящей паранойей глазами и вечным недовольным бормотанием, выливающимся вслух да строго с самим собой. Сворачивал с пути свободно шастающих да болтающих о каких-то сущих взрослых мелочах дотошных учителишек и, от души проклиная всё, что с ним в этот день случилось, с дрожью и новой порцией загнанного страха дожидался того злободневного часа, когда озакаченное солнце, давно скрывшееся из виду, утопится в соленой воде, выпустив на волю прикрывающий тылы морозец продолжающей моросить да снежить успокаивающей ночи.
Так что часы тянулись, стрелки заговоренно барахлили, но все же, как это рано или поздно случается, нехотя достигли самой крайней из отмеренных точек, выпуская Юа Уэльса — до трясучки нервного, пришибленного и далеко не уверенного, что человек в пальто убрался вон, устав тратить снопы да копны повязанного пустого времени на запропастившегося незнакомого мальчишку — обратно на свободу, где в мокрых туманных потемках пахло подкисшим исландским скиром, а долгий северный закат, должный умереть и раствориться во чреве вечерней ночи, разливался по небу брызгами зеленого фосфоресцирующего сияния, проглядывающего сквозь расползающиеся тучевые облака.
⊹⊹⊹
Когда Юа выбрался из школьных дверей, ступая осторожно и по-возможности бесшумно, точно бесталанный презренный вор, и, с несколько секунд промявшись возле размытой границы зачинающейся детской площадки, сбитым угрюмым шагом побрел сквозь черный шуршащий песок, чем дальше, тем опрометчивее веруя в то, что сумасшедший мужчина оставил, наконец, в покое и действительно ушел, кишки его, пронзив болезненно осыпавшимися гвоздями, прорвал насмешливый, взбудораженный и немного, должно быть… разозленный голос: до тошноты и исступленного головокружения знакомый, чтобы, даже если очень и очень захочется, ни с кем и ни с чем его, прижегшего да приучившего, не спутать.
— И что же, мой дорогой мальчик, ты столько времени делал за этими стенами, позволь-ка мне грешным делом поинтересоваться? — вроде бы пока безобидно, а вроде бы и до удушья холодно спросил он, отливаясь откуда-то из-за спины, из перемешанных всеми вскрытыми мастями сумраков и ветреного подвывания оштукатуренных блеклых стен; и откуда, черти забери, он только там взялся?!
Уэльсу, который наивно попробовал пройти дальше и попытаться сделать вид, что ничего-то он не расслышал и вообще смертельно занят немедленным возвращением домой, не потребовалось ни медлить, ни самостоятельно — ни того ни другого он, впрочем, делать не собирался и так — оборачиваться; Рейнхарт, не любящий, очевидно, излишних церемоний, тут же протопал по песку, догнал и, обдав особенно приторным горелым дымком, нахально схватил его за руку, практически вбитой в зубы силой вынуждая повернуться к себе лицом, а не упрямым затылком. Заглянул разбереженными ледяными фитилями в невольно принявшие глаза, резко и рвано наклонился ниже и, выдохнув в ноздри и рот поперхнувшегося мальчишки очередную порцию замыленного смога, требовательно да так собственнически, будто имел на то полное право, обхватил опешившего Юа ладонью за волосы на макушке, болезненно выдирая те из натянувшегося тугого хвоста.
— Что ты… что ты такое опять вытво… ряешь… отпу… отпусти меня, ты… какого хрена… какого же хрена… ты… ты… — говорить что-то связное и осмысленное, когда из горла тек вязкий и щекочущий кашель, по щекам слезилось невольной жидкой солью, сердце в груди отбивало частый-частый похоронно-заячий ритм, а скальп сковывало режуще-щиплющей язвой, было до тошноты неудобно, практически невыполнимо, и Юа, быстро все бесплодные попытки оборвавший, просто-напросто норовисто забился, стараясь вмазать носком разваливающегося ботинка под чужое колено, раз уж кулаки его — не стоило даже и проверять — никакого вреда этому человеку нанести не могли.