— Вот так, вот так… Видишь, малыш…? Тебе уже нравится, сладкий мой, хороший цветочек… — дурея от ощущения собственной власти и собственного нерушимого контроля, держащего под замком любой порыв и всполох юного обузданного существа, вышептал Рейнхарт, вонзаясь пальцами так глубоко и так мерзостно чавкающе-смачно, что Юа, против воли запрокинув голову, бесстыже простонал, ощущая, как задний проход, более не желая выталкивать приносящие аморальное удовольствие пальцы, вместо этого просяще обхватывает их, сливается с ними, срастается и, получая свою долю блаженства, толкает по остальному телу искорки пожирающего вожделения, с которыми воздух резко поплотнел, а кровь, обернувшись тягучей резиной, собралась в желудке и в голове, пригвождая к постели нездоровой, убивающей, но срывающей с последней пристани тяжестью.
Не замечая, что делает это, Уэльс со следующим стоном попытался подвинуться навстречу.
Попытался насадиться сам и, чувствуя, как охотно подчиняются мужские пальцы, как сливаются с ним в один ритм, позволяя скользить вверх-вниз в до тошноты убивающем танго, окончательно взвился всем телом, окончательно задохнулся и погрузился в один сплошной протяжный полукрик, когда Микель, заводясь, наклонился и, подхватив свободной рукой мальчишку под задницу, дернул того кверху, чтобы там же, не давая опомниться, накрыть пеленой рта его трепещущий член.
Прозвучал засасывающий постыдный шлепок, отозвались шлепком другим налитые возбуждением сочные ягодицы. Вонзились в кожу новые дискомфортные иглы-кровопийцы, прошелся по вздутым жилам умелый мокрый язык. Потерлась о нижние позвонки головка влажного мужского пениса, и Юа, прогнувшись в хребте да в бескрылых лопатках, вконец спятил, вконец взвыл, невольно толкаясь всем телом наверх, недоумевая, почему ему так мало, почему так хочется большего, почему длины пальцев уже не хватает и почему так горит пустотой все остальное тело, лишенное возлюбленной ласки и короновавшего внимания.
Он бы никогда не унизился до того, что просить о такой чертовщине, никогда бы не произнес вслух ни слова запретной мольбы, но…
Но вот попробовать потребовать…
Потребовать, наверное, мог.
Хотя бы так, как умел.
Хотя бы, насадившись на самую длину твердых фаланг, смог сжать стенки, не позволяя выскользнуть из пульсирующей тесноты обратно. Толкнуться бедрами навстречу и, облизнув под сладостным стоном губы, из-под приопущенных индийских ресниц заглянуть в дрогнувшие удивленные глаза, в мгновение заполыхавшие такой лавой, переплавившей все и каждую кости да останки вечности, что сомневаться больше не приходилось — чертов ублюдок понял все без лишних слов.
Все, пропади оно пропадом, он понял, но Уэльс, не находя сил сдержать гложущего нетерпения, не находя сил заткнуть ожившего и вошедшего во вкус тела, пьянеющего с того, что оно может, наконец, стать для кого-то единственной желанной отрадой, какой-то частью этого нового откровенного себя посчитал безмолвное приглашение недостаточным и, прикусывая припухлость губ, приподнимая голову и выгибаясь всем телом разом, теснее прижимаясь к пульсирующему мужскому паху, сдавшим севшим голосом вышептал, соблазняюще и безумствующе демонстрируя нежную влажность розового языка:
— Давай уже… давай… Микель… Рейнхарт… Тра… хай…
Он все-таки был им, гребаным безнадежным самоубийцей, мазохистом, извращенцем и психопатом, который безудержно упивался болью, чужой властью над собой, нездоровым садизмом и той вопиющей аморальностью, в которую превращал его прежнюю неживую жизнь ворвавшийся ураганным шквалом деспотичный Зверь. Он упивался, он шалел и дурел, и Зверь…
Зверь, вынув пальцы и оторвавшись губами от терпкого распустившегося члена, тоже, как и его юный хозяин, вобравший пылинки невидимых цветов-ликорисов, преследующих котеночного мальчика тонким вуальным шлейфом, взрычал дикой мощью натянутого до предела жилистого тигра, резким жестом распахнул ладонями отдавшиеся ягодицы, ощупал разработанную дырочку и, размазав головкой наркотический мятный холод по остальному кожному жару, грубо и нетерпеливо толкнулся внутрь, навстречу, пронизывая навылет и заполняя на ту божественную, одуряющую, убивающую и мучающую длину, которую тело Уэльса запомнило с прошлого раза, о которой скулило и вокруг которой теперь жадно стискивалось, терлось, ластилось, вжимаясь и простатой, и мириадами нервных хвостиков, за которыми юноша, чувствуя отчего-то не боль, пожирающую да ломающую его кости, а безумный безудержный триумф, распахнул рот, запрокинул голову, доверчиво оголил шею и, вжимаясь ногтями в ладони, наплевав на резь и ощущение стекающей по коже крови, сам жадно двинулся вперед, сам заерзал, сам втиснулся как можно глубже, с агонической дрожью и исступленным наслаждением упиваясь сладостной пыткой, размазывающей тонким слоем нежной глазури по воздушной трепещущей лепнине.
— Как же ты… можешь быть… ненасытен, my precious boy… — жарким плавленым шепотом выдохнул Рейнхарт, и пальцы его, обернувшись грифьими когтями, вцепились в беспомощность распахнутых насилуемых половинок, принимаясь с чувством желчного глада обдирать бархатный покров. Пальцы ломали бока и кости, мяли, вылепляли под себя, а член, лишь немного помучив медленными плавными покачиваниями, выскользнул до самой головки, обдал убивающей пустотой и, растекаясь семенем, быстрыми, грубыми, стремительными, рвущими и властными толчками принялся подчинять, покорять, усмирять и швырять гордого невозможного юнца к ногам его господина и мужчины, что, надев на искусанную шейку вульгарный ошейник, добился нежного язычка по коленям и ошеломляющей покорности от того, кого никогда не смог бы подчинить себе никто другой, кто был создан именно для его руки и его уродливого распутного сердца. — Как же… я хочу… тебя… всего… мой Юа…
Юа его не слышал. Юа…
Горел.
Тонул.
Погибал и растворялся.
В агонии, в эйфории, в сладостном пекле, покуда внутри двигалась упругая толщина живого пожара, покуда сам он изгибался и купался в своей же крови, покуда скользкое и влажное выпивало размашистыми хлесткими ударами его нутро. Покуда рука Микеля опустилась на мокрый от желания член, принимаясь тот легонько, дразняще, не готовя еще ни к чему настоящему, подрачивать, перекатывать в пальцах нежность яичек, обхватывать ладонью и грубо прижимать к животу, измазывая тот в липкой белой смазке…
Покуда Юа, утопающий в скрипах кровати и шелесте простыней, в бесконечной пьяной качке и шатающейся на грани видимой эфемерности темной лохматой головы, в запахах смешавшегося пота и смешавшейся спермы, в запахах желания и грязной похоти, не почуял вдруг, что больше не…
Может.
Уровень взрослых игр оставался для него — только-только зажившего этой чертовой половой жизнью, только-только освободившего мириады беспокойных проснувшихся гормонов — недосягаемым, и мальчик, не находя нужных слов, не находя никаких слов вообще, не будучи способным даже остановить настойчивого психопата, продолжающего его брать и брать, попытался сжаться, попытался неумело воспротивиться ломающему напору, тоже отчасти желая продлить исцеляющее удовольствие, но Рейнхарт, приняв этот жест за что-то исконно свое и что-то в корне неверное, бунтарское, идущее вразрез с его собственной волей, отвесив по розовой ягодице болезненного шлепка, сильнее стиснул основание замученного члена, вторгся в сжимающую узость рвущим кровавым толчком…
И Юа, задыхаясь от стыда и карусельного головокружения, от брызнувшей из пениса белой спермы, с криком и стоном выгнулся в позвоночнике, сводя лопатки на манер стрижьих крыльев и давясь рвущимся с губ хриплым умирающим скулежом.
Его трясло, его терзало, и задница пульсировала от невыносимой тесноты, от твердой настойчивости вторгшегося чужого естества, что на миг замерло, уткнулось головкой в прилегающие к простате участочки, а сам Рейнхарт, изумленно распахнув глаза, уставился на облитого семенем и испариной юнца, настолько очаровывающего в опошленной оскверненной красоте, настолько соблазнительно-румяного и влажно-готового, что он, не сказав ни слова, оборвал секундное промедление последующими подчиняющими толчками, за которыми юноша, вскинувшись и почти-почти закатив глаза, попытался было прокричать, что…