Другой трагедией, омрачившей последние годы Голды, была Война Судного дня. Как известно, война началась с провала израильской военной разведки, не сумевшей распознать признаков готовившегося египетско-сирийского наступления. Война завершилась блестящей военной победой Израиля; к концу войны Армия Обороны Израиля находилась на расстоянии 35 км от Дамаска и 10 км от Каира. Но война эта стоила больших человеческих жертв, и Голда - как политический деятель, как мать и женщина - не могла простить себе крови павших на поле боя.
Голда являлась главой правительства, министром обороны, отвечавшим за армию, был Моше Даян. В правительство Голды входили, как она любила повторять, два бывших начальника генштаба, но она винила себя за то, что не настояла на своем, не подготовилась к войне. Во время войны Голда проявила твердость, взяв на себя ответственность за ход военных действий и поддерживая на исключительно высоком уровне боевой дух народа. Но едва война миновала, она снова начала терзать себя - как она могла не знать, не почувствовать того, что должно было свершиться? Когда Даян подал ей заявление об отставке, Голда отказалась принять, утверждая, что ответственность за все лежит на ней, так как она являлась главой правительства. В конце концов, Голда сама ушла в отставку и снова зажила обычной жизнью - старая больная женщина. Но, по единодушному мнению товарищей и противников, - одна из самых крупных личностей, которые выдвинула история независимого еврейского государства.
Яаков Цур
МОЯ ЖИЗНЬ
Моим сестрам Шейне и Кларе,
нашим детям и детям
наших детей
ДЕТСТВО
Вероятно, то немногое, что я помню о своем детстве в России - первые восемь лет, - и есть мое начало, то, что теперь называют "формирующими годами". Но если это так, то жаль, что радостных или хотя бы приятных воспоминаний об этом времени у меня очень мало. Эпизоды, которые я помнила все последующие семьдесят лет, связаны большей частью с мучительной нуждой, в которой жила наша семья; я помню бедность, голод, холод и страх. Со страхом связано одно из самых отчетливых моих воспоминаний. Вероятно, мне было тогда года три с половиной-четыре. Мы жили тогда в Киеве, в маленьком доме, на первом этаже. Ясно помню разговор о погроме, который вот-вот должен обрушиться на нас. Конечно, я тогда не знала, что такое погром, но мне уже было известно, что это как-то связано с тем, что мы евреи, и с тем, что толпа подонков с ножами и палками ходит по городу и кричит: "Христа распяли!". Они ищут евреев и сделают что-то ужасное со мной и с моей семьей.
Потом я стою на лестнице, ведущей на второй этаж, где живет другая еврейская семья; мы с их дочкой держимся за руки и смотрим, как наши папы стараются забаррикадировать досками входную дверь. Погрома не произошло, но я до сих пор помню, как сильно я была напугана и как сердилась, что отец для того, чтобы меня защитить, может только сколотить несколько досок, и что мы все должны покорно ожидать прихода хулиганов. Но лучше всего помню, что все это происходит со мной потому, что я еврейка и оттого не такая, как другие дети во дворе. Много раз в жизни мне пришлось испытать те ощущения страх, чувство, что все рушится, что я не такая, как другие. И - инстинктивная глубокая уверенность: если хочешь выжить, ты должен что-то предпринять сам.
И еще я помню, слишком даже хорошо, до чего мы были бедны. Никуда у нас ничего не было вволю - ни еды, ни теплой одежды, ни дров. Я всегда немножко мерзла и всегда у меня в животе было пустовато. В моей памяти ничуть не потускнела одна картина: я сижу на кухне и плачу, глядя, как мама скармливает моей сестре Ципке несколько ложек каши - моей каши, принадлежащей мне по праву! Каша была для нас настоящей роскошью в те дни, и мне обидно было делиться ею даже с младенцем. Спустя годы я узнала, что это значит, когда голодают собственные дети, и каково матери решать, который из детей должен получить больше; но тогда, на кухне в Киеве, я знала только, что жизнь тяжела и что справедливости на свете не существует. Теперь я рада, что никто не рассказал мне, как часто моя старшая сестра Шейна падала в обморок от голода в своей школе.
Мои родители были в Киеве приезжими. Они встретились и обвенчались в Пинске, где жила семья моей матери, и в Пинск мы все через несколько лет вернулись - это было в 1903 году, когда мне было пять лет. Мама очень гордилась своим романом с нашим отцом, часто нам о нем рассказывала, и мне никогда не надоедало слушать, хотя я его знала наизусть. Мои родители поженились не по обычаю, а без всякой выгоды для "шадхена" - традиционного свата.
Не знаю, как получилось, что мой отец, родившийся на Украине, должен был проходить призыв в Пинске, но именно там мама однажды увидела его на улице. Он был высоким и красивым молодым человеком, она влюбилась в него сразу же и даже отважилась рассказать о нем родителям. Послали за сватом но роль его, как мы сказали бы теперь, была чисто техническая. Для нее - и для нас тоже - было гораздо важнее, что ей удалось убедить родителей, что достаточно любви с первого взгляда, между тем у жениха не было отца, не было денег, да и семья его не принадлежала к числу особо уважаемых. Одно говорило в его пользу: он не был невеждой. Некоторое время, когда ему было лет тринадцать-четырнадцать, он учился в иешиве и знал Тору. Мой дед учел это обстоятельство; но, полагаю, он, вероятно, учел и то, что моя мать, как уже тогда было известно, никогда не меняла своих решений и по мало-мальски важным вопросам.
Мои родители были очень непохожи друг на друга. Отец, Моше Ицхак Мабович, стройный, с тонкими чертами лица, был по природе оптимистом и во что бы то ни стало хотел верить людям - пока не будет доказано, что этого делать нельзя. Вот почему в житейском смысле его можно было считать неудачником. В общем, он был скорее простодушным человеком, из тех, кто мог бы добиться большего, если бы обстоятельства хоть когда-нибудь сложились чуть более благоприятно. Блюма, моя медноволосая мать, была хорошенькая, энергичная, умная, далеко не такая простодушная и куда более предприимчивая, чем мой отец, но, как и он, она была прирожденная оптимистка, к тому же весьма общительная. Несмотря ни на что, по вечерам в пятницу у нас дома было полно народу, как правило родственников двоюродных и троюродных братьев и сестер, теток, дядей. Никто из них не остался в живых после Катастрофы, но они живы в моей памяти, и я вижу, как они все сидят вокруг кухонного стола, пьют чай из стаканов, и, если это суббота или праздник, - поют, целыми часами поют, и нежные голоса моих родителей выделяются на общем фоне.