– Доброе утро, господин статский советник!
Эфенбах фыркнул не хуже загнанной лошади.
– Пушкин! Раздражайший мой! Явился, сокол быстролетный! Марш ко мне в кабинет! Все! Все! – изрек он на повышенных тонах. И, не дожидаясь, улетел сам.
Голова Михаила Аркадьевича раскалывалась. Терпеть больше не мог. Невзирая на чиновников, занимавших места, налил шустовского и, для приличия отвернувшись, закинул в себя из граненой рюмки. После чего медленно выдохнул, ощущая, как облегчение растекается по организму. Ему стало так хорошо, что расхотелось бранить ленивого подчиненного. Если бы только ленивого! Давно бы выгнал в шею. При всей внешней фееричности, Эфенбах был умным и проницательным человеком. Иначе не сделал бы карьеру в полиции. Он прекрасно знал, без кого нельзя обойтись в сыске и кто в самых трудных делах найдет решение. К сожалению, эти бесценные качества собрались в одном ленивце.
Поместив тело в кресло, Эфенбах направил пронзительный, как должно было казаться, взгляд в край стола, за которым расселись его чиновники.
– Пушкин! – провозгласил он излишне восторженно. – Алексей! Есть в каком затаенном месте ваша совесть? Есть она или где?
Пушкин и глазом не моргнул.
– Совесть – понятие ненаучное. Не подлежит вычислению, – ответил он.
– Ах, так вот оно как! – воскликнул Эфенбах, ища поддержки у подчиненных. – В то время как мы, не считая сил и мыслей, трудимся над сворой дел, вы, раздражайший мой, изволите сны давить…
Кирьяков усиленно кивнул, поддерживая порыв начальника.
– Я докладывал вам расчет отрезков дня, когда вероятно наступление событий, – сказал Пушкин. – Исходя из статистической закономерности. И теории вероятности. Тогда имеет смысл приходить на службу. Сидеть с утра пораньше не вижу смысла.
– Это мы бездельничаем? – обиделся Михаил Аркадьевич, потому что ему совсем расхотелось устраивать побоище. – А вот Кирьяков уже отнял заявление от купца Икалова.
– Икова, – поправил Кирьяков.
– Да, чтоб его! Что скажете, Пушкин?
– Не дело, а наверняка жалоба, – сказал Пушкин, разглядывая стену фотографий за спиной Эфенбаха. – Было бы дело, Леонид Андреевич спихнул бы его Акаеву или Лелюхину.
Кирьяков выразительно насупился.
– Это даже обидно… – начал он, но был остановлен взмахом руки начальника.
Не хватало еще свару чиновников разнимать.
Эфенбах пребывал в задумчивости. Все ждали, чем это кончится.
– Как соловья ни корми, а волком завоешь, – наконец изрек Михаил Аркадьевич, глянув на свое воинство. – Нам объявили войну…
– Что?! Опять турки? – поразился Лелюхин…
– Какие турки! Не нам… то есть… но мы… объявили войну!
– Кому, туркам?!
– Да что вам, Василий Яковлевич, турки сделали? Оставьте их на покое!.. Хуже, господа, хуже, будем мы воевать за нравственность!
– Что, опять девок с бульвара гонять? – взвился Лелюхин. – Увольте, сыт уже, прошу покорно…
Надо сказать, что в последнюю войну за нравственность, которую обер-полицмейстер затевал сразу после праздников, Лелюхин был на переднем крае. После чего ходил с пластырем на лице.
Эфенбах погрозил ему пальцем.
– Карты, раздражайшие мои, каленым железом выметать будем…
Кирьяков издал невольный свист: дескать, ну, приехали…
Лелюхин, как человек куда более опытный и приземленный, знал, что в таких неприятностях надо подходить с предметной стороны.
– Кого прикажете выметать, Михаил Аркадьевич? – спросил он, подразумевая, что список игорных мест прекрасно известен. Тем более что каждый чиновник сыска в них наведывался. За исключением Пушкина. Все знали, что садиться с ним за стол или пускать его за сукно нельзя: обыгрывал безо всякого шулерства, считая карты. Все-таки математическое образование имеет внезапную полезность. А могло бы стать твердым заработком. Только Пушкин был к картам равнодушен.
– Может, подождать и само обойдется? – спросил Актаев. И засмущался. На молодого чиновника глянули с укоризной: не понимает, что такое начальственное объявление войны. Тут как хочешь, а подай жертвы.
Началось бурное обсуждение, кого выбрать, чтобы не обиделись и не перестали пускать играть. Пушкин не принимал участия в дискуссии, откровенно зевая. Спор был жарким. Каждый из чиновников предлагал место, в котором проигрался. Эфенбаха не устраивало ни одно. Как вдруг Кирьяков попросил внимания.
– Господа, а что, если нам накрыть рулетку?
Мысль была столь свежа, что все задумались. Даже Пушкин, который представил, что тетушка обидится смертельно, не испытав забытое волнение игры. Но промолчал.
– В просачок попал, раздражайший мой, – наконец сказал Эфенбах. – Настрого велено картишки извести. И никак иначе.
Спор начался с прежней силой. Пушкин пожалел, что так рано пришел на службу. Но тут в дверь робко постучали. Эфенбах, всегда чутко слышащий, что происходит, крикнул, чтобы входили.
Дыша морозом и туманами, вырос городовой. Приняв стойку смирно, он передал вызов 1-го участка Арбатской части прислать кого-нибудь от сыска. Лично проводит на место происшествия.
Пушкин взглянул на каминные часы, что мерзли у Эфенбаха на подоконнике: статистика не подвела. Наступил «преступный час». Теория вероятности непобедима.
Он встал.
– Михаил Аркадьевич, позвольте приму дело?
Не хотел Эфенбах отпускать Пушкина, в присутствии которого ему было как-то спокойно, на первое дело в году, но отправлять Лелюхина или Кирьякова, а тем более Актаева, и подавно нельзя. Начальник сыска знал: как проведешь первое дело, так и будет. Весь год. А надо бы, чтобы было хорошо. И он дал позволение.
Пушкин спросил городового: по какому адресу происшествие? Оказалось, почти рядом, на Большой Молчановке. Легче пешком дойти.
8
Кто сказал, что мороз вреден женщинам? Дама была так румяна, так свежа, так озорна, что нельзя было не оглянуться ей вслед. Все оглядывались. Мужчины, разумеется. Дамы тоже, но с иным затаенным намерением – разгадать, что в ней такого, привлекающего внимание. Ни беличья шапочка, ни беличий полушубок, ни муфта, ни теплая юбка английской шерсти не были чем-то особенным, чего нельзя найти в модных магазинах на Кузнецком Мосту. Фигурка ее была довольно мила, но строгий ценитель нашел бы в ней недочеты. Лицо миленькое, да только милыми барышнями Москву не удивишь, своих девать некуда, замуж не выдать.
Что же притягивало к ней взгляды? Она пролетала так быстро, что прочим дамам на Тверской улице оставалось одно объяснение: наверняка француженка, умеют они, парижанки всякие, выпускать невидимую пыльцу вроде волшебной. Простая мысль, что барышня, хоть и приезжая, это сразу заметно, счастлива московским морозцем, солнечным утром и вообще святочной Москвой, так что счастье светится в ней магнетизмом, никому не приходила на ум.
Оставляя шлейф взглядов до самого конца улицы, дама вошла в гостиницу «Лоскутную», возвышавшуюся над Тверской и Лоскутным переулком затейливым резным ларцом, будто выпрыгнувшим из русской сказки. С фигурными наличниками на окнах, с коньками на крыше, покрытой разноцветными плашками «в шашечку», с чугунными колоннами у входа, державшими чугунный балкон во весь этаж. Главный, угловой корпус из особого красного кирпича с вставками рисованных изразцов. Гостиница была старой, уютной, добронравной, но совсем не дешевой, далеко не каждому по карману. Оно и понятно: в двух шагах от Красной площади, где открыли Верхние торговые ряды[20]. Удобно за покупками ходить.
Между тем дама оставила шубку в гардеробе ресторана и вошла в зал. Ресторан «Лоскутной» давно соперничал с рестораном «Славянского базара». Пока в соревновании побеждал последний. Постояльцы гостиницы, конечно, спускались из номеров, а сторонних гостей за столиками было немного. Официант подошел к ней, поздоровался, назвав мадемуазель Бланш, и усадил за столик, какой предпочитала. Она выбирала место, с которого видела всех, оставаясь не слишком заметной. Привлекать всеобщее внимание ей не всегда было нужно. Официант принял заказ на легкий завтрак и обещал вернуться стремительно.