* * *
Ближе к полудню над Москвой по-прежнему висела серая, осыпающаяся снежной пылью хмарь. «Говорят, так солнечно здесь двести дней в году, – с юмором сообщил дежурный по этажу, у которого Голдстон должен был отмечать каждый свой приход и уход. – Лучше бы мы оккупировали Таиланд. Жаль, там мало газа». Но Голдстон, подумав о Таиланде, с удивлением понял: будь у него выбор, он, пожалуй, не захотел бы сменить невзрачные декорации за окном. Взгляд вверх, на плотно зашторенные небеса, раз за разом вызывал приятный спазм внутри. По телу снова расходилось волнами пережитое утром в Кремле. Тишина – вечности, абсолюта. От совершенства, от невозможности добавить что-то еще. Особое, неземное состояние жизни. Вхождение в него – физически, телом. А потом и парадоксальное, непонятное осознание себя его частью. Похоже, именно подспудное желание постоянно искать глазами небо снова выгнало его на улицу ближе к полудню. До обеда с физиком, назначенного на четыре, оставалась уйма времени. Действительно, почему бы не пройтись по Москве?
– В городе безопасно?
Вопрос дежурному был задан скорее этикета ради. Из сводок Голдстон прекрасно знал о почти нулевой криминальной статистике. Территория небольшая, половина населения военные, везде видеокамеры.
Офицер ответил на удивление складно, возможно давал такие пояснения не впервые.
– Абсолютно, штабс-капитан. Вот карта, там отмечено несколько возможных маршрутов. На Тверской есть хорошие супермаркеты. Дороговато, конечно, но найдется все, даже омары. Рекомендую выставку картин в Манеже, открылась только вчера. Вот приглашение. Это недалеко, буквально триста метров отсюда.
Смешно. Как в каком-нибудь отеле до войны. Интересно, зачем сюда привозят омаров? По личному заказу Боссю? Выставка картин, помпезно называвшаяся «Пять героических лет», посвящалась пятилетию прихода к власти Партии спасения Европы. На приглашении красовалось творение некоего Петера Бойля «Канцлер подписывает приказ о начале военной операции в России». Замысел, похоже, заключался в том, чтобы передать сложные чувства, одолевавшие канцлера в тот непростой исторический момент. Чувств, однако, получилось так много, и они столь не уживались друг с другом, что канцлер скорее походил на законченного шизофреника в период обострения. С унылым вздохом Голдстон положил приглашение в карман, чтобы избавиться от него при первой же возможности. Развернул неторопливо карту. В глаза сразу бросилось несколько ярких, разноцветных пятен. Кремль, Большой театр, станция метро «Площадь Революции», здание КГБ на Лубянке, первый советский «Макдоналдс», Третьяковская галерея. Полный комплект, от живописи до фастфуда. Жирная красная линия, почти повторяющая окружность Садового кольца – Стена, которую Голдстон вчера так и не увидел. Четверо ворот, Тверская упиралась прямо в одни из них, «Северные». За Стеной, по всему ее внешнему периметру, шла покрытая слепой штриховкой территория. Мертвая зона.
Оценив масштаб карты, Голдстон прикинул себе ленивый маршрут часа на два. Попрощавшись с услужливым офицером, прогулочным шагом выполз на обставленную железными барьерами, словно закованную в кандалы, Красную площадь. Напротив Спасской башни дежурили два новеньких, похоже прямо с конвейера пятнистых бронетранспортера. Еще один маячил неподалеку, у въезда на широкий мост через реку. На Тверской, начинавшейся прямо от Кремля, военной техники не было, но навстречу вялым потоком текли только мужчины в форме – патрули, отпускники, командированные. Понятное дело, немедленно нарисовался знакомый из берлинского министерства. Тоже ходил, глазел на все вокруг как в зоопарке. Попросил сфотографировать себя на фоне колоритного советского герба, украшавшего вход в здание телеграфа. Герб висел слишком высоко, прохожие то и дело беспардонно лезли в кадр, потому найти место для нужного ракурса оказалось непросто. Голдстон почти вспотел от усердия. Ампирная Тверская непостижимо сияла и блестела всеми своими томными изгибами даже под сумрачным московским небом. Ни одного разбитого или замызганного стекла. Ни окурка на тротуарах. Ухоженные фасады наверняка пустующих домов выглядели действительно живыми. Половина магазинов не работала, но наготу витрин маскировали гигантские, в человеческий рост патриотические плакаты, до хрипоты выкрикивающие прямо в мозг вряд ли кому-то нужные в этом городе лозунги – «Партия спасения Европы – наш шанс на достойное будущее!», «Европейские нации – в единстве наша сила!», «Нелегальный мигрант ест хлеб твоих детей!». Голдстон вспомнил, как однажды в присутствии Кнелла прошелся по очередному перлу специалистов из Министерства информации. Кнелл в ответ неожиданно насупился:
– В лозунгах как таковых нет ничего плохого. Просто лозунг – товар скоропортящийся, Джон. У него тоже есть срок годности. Пять лет назад, когда начались перебои с продуктами, такие слова были очень в тему. Это помогло обеспечить каждой семье горящую газовую горелку на кухне, сто литров бензина, килограмм сливочного масла и пятнадцать батонов белого хлеба на месяц. Сейчас нужны новые лозунги.
– Новые? Какие? – спросил Голдстон по инерции.
Уткнувшись бессмысленным взглядом в бумаги у себя на столе, Кнелл молчал с полминуты. Потом все же ответил.
– Сначала должны появиться идеи. Но с идеями трудно, поэтому и лозунги остаются прежними.
– Разве не ясно? – засмеялся Голдстон. – Двести литров бензина, два килограмма сливочного масла и тридцать батонов хлеба.
Кнелл вздохнул:
– Этот вариант уже не сработал. Попытки свести смысл существования человека к тому, чтобы поплотнее набить ему брюхо, всегда завершались или большой резней, или большим обманом. Нет, нужны идеи, Джон. Даже так – большие идеи.
Сразу после телеграфа Голдстон обнаружил с десяток кафе и ресторанов, тоже под завязку забитых военными. Названия звучали на удивление банально. Что-то вроде «Елисейские поля» и «Венеция». Никто не блеснул оригинальностью, окрестив заведение «Калашников» или же «Партизанская берлога». Воздух в этой части улицы так пропитался горячими запахами кофе и еды, что, казалось, можно утолить голод просто вдыхая его в себя. В одной из забегаловок кто-то, забавляясь с караоке, пел вживую песню Джо Дассена.
Loin loin dans l’avenir
Y’a-t-il un chemin pour nous reunir?
Viens, viens n’importe quand
Je t’attends ma derniere chance
[12].
Голдстон не очень хорошо знал французский, но общий смысл почему-то зацепил его. Подумалось тоскливо – нет никого, о ком бы он мог так сказать. Нет места, куда бы он хотел, чтобы привела его дорога. И нет шанса, который он мечтал бы использовать. Ничего этого нет. Скорее всего и те люди, которые поют это и слушают, тоже просто повторяют ничего не значащие для них слова. Тогда какой же здесь смысл? Зачем петь, зачем слушать эти песни? Он посмотрел на лица идущих навстречу совсем другим взглядом, разочарованным и придирчивым. Теперь все вокруг казались слишком довольными, чересчур возбужденными и веселыми, как будто массовка переигрывала на съемках фильма. Тверская выглядела ожившей глянцевой открыткой – яркой, но при том совсем двухмерной. И вот тут, тоже почувствовав себя почти картонным, Голдстон, наконец, увидел Стену. Так, как и грезил о ней на шоссе из аэропорта. На сером, зыбком горизонте проступили очертания гигантской, почти квадратной башни. Словно невероятных размеров океанский лайнер пытался войти в узкий канал Тверской. По контрасту с двухмерной реальностью вокруг Стена имела осязаемый даже на расстоянии объем, то самое пространство, куда он попадает в своих ночных кошмарах. Голдстон с усилием втянул в легкие побольше воздуха, опять теряя границу между реальным и кажущимся. Его начало мутить, в голове проснулись пульсирующие точки. Он отвел взгляд, попробовал идти дальше глядя себе под ноги. Прошел так еще метров тридцать и понял: не помогает, симптомы усиливаются. Похоже, все-таки не выдержал свидания один на один. Вспомнился бравый лейтенант Марчелло. «Каждый раз, когда вижу Стену, почему-то хочется перекреститься… Честное слово!». Может, и правда перекреститься? Или позвать на помощь ангела? Он же теперь знает одного… Се-ра-фи-ма… На лицо будто повеяло теплом. Он попробовал еще раз. Се-ра-фи-ма… В конце концов Голдстон спрятался от взгляда Стены, занырнув в какую-то боковую улочку – и тут же очнулся в ином мире. Четырех-пятиэтажные облезшие дома мышиного оттенка, выбитые или заколоченные окна, оторванные сточные трубы. Почти сразу его окликнули на ломаном английском: