Он возвращался в Вену через Берлин, и Лерст проверял документы на немецкой границе. Рядом в купе сидел толстый, с одышкой, весь потный пожилой еврей. Лерст заставил еврея подняться, вывернул его карманы, долго разглядывал документы, а потом лениво уронил их на пол.
– Подними, – сказал он, закуривая.
Еврей опустился на колени, быстро собрал документы и хотел спрятать их в карман.
– Верни их мне. Я еще не кончил смотреть твои документы.
Человек послушно вернул документы Лерсту, и тот снова уронил их на пол.
– Подними.
– У меня больное сердце…
– Да? – участливо спросил Лерст. – Тогда тебе придется выйти из поезда для медицинского переосвидетельствования.
– Нет, нет, я здоров, – залепетал еврей, – пощадите мои годы… Позвольте мне ехать… Меня ждет внучка в Вене… Пощадите…
– Вы же не щадите германский народ, – сказал Лерст, – когда вывозите из рейха деньги и ценности! Нет, милейший, ты задержан. Иди вперед и не шути!
Лицо этого толстого, потного, несчастного плачущего еврея сделалось мучнистым, и он привалился к двери. Двое эсэсовцев в форме, что стояли рядом с Лерстом, подхватили его под руки и поволокли по коридору.
– Он контрабандист, – пояснил Лерст пассажирам, – приношу извинение за эту невольную задержку.
Пальма так сжал ручку саквояжа, в котором лежали деньги, что пальцы его побелели. Одно мгновение он был близок к тому, чтобы подняться и спросить этого нациста, на каком основании он арестовал невинного. Но он не поднялся и не задал этого вопроса. Наоборот, он заставил себя улыбнуться, закрыть глаза и притулиться к стене, словно выбирая самое удобное место, чтобы подремать остаток пути до Вены…
Такие очень боятся интервью, да и вообще встреч с прессой, казалось тогда Пальма. Не может ведь он творить свое зверство и не бояться огласки! Если бы этот наци узнал, что он, Пальма, из рижской и лондонской газет, он наверняка вернул бы в купе этого несчастного толстого, потного еврея с громадными, иссиня-черными глазами. Так казалось тогда Пальма, и это не представлялось ему наивностью.
– Что вы смеетесь? – спросил Хаген.
– Это я над собой смеюсь, – ответил Пальма. – Над своей наивностью. Отличительная черта человечества – варварская, нецензурная наивность. А тех, кто прозрел, либо распинают на кресте, либо превозносят пророком, либо обвиняют в ереси.
– Я понял, – сказал Хаген. – Это интересная мысль, но какое отношение она имеет к той ахинее про ваших словацких баб в горах, хотел бы я знать?!
– Прямое: только когда проводишь много времени в обществе веселых женщин и никакие другие суетности тебя не обременяют, начинаешь серьезно думать о главном. А вы? О чем вы сейчас думаете, бедняга? Верить или не верить, что я в Праге не был, а прожил у лесничихи в Высоких Татрах, пока ее муж водил немцев по горам в поисках оленя, – не так ли? И бить вы меня не можете – нет у вас инструкций, как я понял. И вы отправили за инструкциями вашего коллегу с мрачной физиономией. Разве не так? А я устал и больше не хочу с вами разговаривать. Ясно?
Хаген ударил Пальма в подбородок, и тот упал со стула. По тому, как Хаген ринулся к нему – с растерянным лицом, стукнувшись об угол стола, Пальма понял, что этот кретин ударил его не по инструкции.
«Тайм-аут, – подумал Пальма. – Я буду последним болваном, если не заработаю себе тайм-аут на этом его срыве».
И, застонав, он закрыл глаза…
«Юстасу. Можно ли выяснить срок вылета самолета из Берлина? Каким кодом будет поддерживаться связь с самолетом из Берлина и Бургоса? Ждем ответа срочно. Центр».
Эту шифровку Вольф получил сразу же после того, как Штирлиц расстался с ним. Он покачал головой: если самолет уйдет из Берлина сегодня или даже завтра, Штирлиц будет бессилен сделать что-либо. На это нужно дня три как минимум. А этих самых трех дней нет: Берлин, видимо, торопится вывезти латыша. План Штирлица был заманчив, и Вольф оценил его холодное математическое изящество. Но с самого начала он верил только в налет на гестаповское «хозяйство» в горах. Он понимал, что это риск, но тем не менее он считал, что этот путь – единственный.
…Штирлиц, увидев Пальма, лежавшего на софе с разбитым ртом, немедленно пошел к радистам и передал шифровку на Принц-Альбрехтштрассе Гейдриху, что «гость захворал» и в течение трех дней будет нетранспортабелен.
Причем шифровку эту он заставил подписать Хагена, перепуганного и жалкого.
– Я покрываю вас, – сказал он Хагену, – в первый и последний раз, запомните это!
– Он глумился надо мной, штурмбаннфюрер…
– Руками? Или каблуками ботинок? Или пресс-папье?! Вы понимаете, что поставили дело на грань срыва?! Вместо того, чтобы продемонстрировать наше спокойное всезнающее могущество и на этом сломить его, вы начали его бить! Вы понимаете, что с вами будет, если я подтвержу Гейдриху, как вы себя вели с ним – без санкции на то руководства?! Идите, Хаген, и отдохните, а то вы не сможете дальше работать – с этакими-то нервами…
Пальма лежал, закрыв глаза.
«Видимо, главное, – неторопливо размышлял он, стараясь думать о себе со стороны, – что будет интересовать в моем деле Хагена, – это Лерст, весь цикл наших взаимоотношений. И „мессершмитт“… Он бережет это про запас – я там уязвим… А о том, что со мной будет дальше, лучше пока не думать. В одиночестве опасно размышлять над такого рода делами. Можно запаниковать. А это дурно. Надо в такой ситуации решать локальные арифметические задачки: это помогает чувствовать себя человеком, который может драться… Во всяком случае, который старается это делать… Когда же мы с Лерстом встретились по-настоящему? И где?»
Лондон, 1936
В клуб «Атенеум» он пришел рано утром, когда еще в залах и каминных было пусто. Сев за маленький столик возле окна, он спросил кофе со сливками и развернул газету. На второй полосе была напечатана его статья «Возрождение из пепла». Это была его третья статья из европейского цикла после большого турне по Германии, Франции, Бельгии и Голландии. Он писал о том, что политика фюрера отнюдь не так агрессивна, как это тщатся доказать его противники. Он писал о серьезных проблемах, стоящих перед Берлином, и утверждал, что фюрер решает их энергично и в точном соответствии с нуждами немецкой нации.
После опубликованной второй статьи к нему позвонили из германского посольства и осведомились, не нуждается ли специальный корреспондент из Риги в каких-либо дополнительных материалах: статистических, экономических, идеологических. Поблагодарив за любезность, Пальма отказался. «Вы станете предлагать свои материалы, а мои коллеги – и в Лондоне и в Риге, – засмеялся он, – обвинят меня в том, что я пою с вашего голоса. Потом у меня есть все материалы: если вы запрещаете продавать в Германии наши левые газеты, то здесь я могу купить даже „Дас шварце кор“». Они еще о чем-то весело поболтали с секретарем посольства, а к вечеру, как раз перед тем, как он собрался уезжать домой, в редакцию принесли приглашение на прием к «имперскому послу Иоахиму фон Риббентропу». Ян позвонил Вольфу. Тот работал здесь под именем Бэйзила. Пальма попросил его прийти в «Атенеум» к девяти часам. Сейчас было уже девять тридцать. Пальма еще раз посмотрел на часы, подписал счет и поднялся из-за стола: в одиннадцать его ждала Мэри – они должны были вместе ехать в загородный клуб фехтовальщиков.
Пальма вышел на улицу. Моросил дождь. Прохожих почти не было: все разъехались на уик-энд. Такси тоже не было, и Ян, раскрыв зонтик, медленно пересек улицу. Заскрипели тормоза, и рядом с ним остановился автомобиль. Вольф открыл дверь и предложил:
– Я подвезу вас, сэр…
Пальма сел на заднее сиденье.
– Почему ты не пришел?
– Ты иногда говоришь, словно дитя. Ну как я, шофер, могу войти в твой аристократический клуб?
– Не я говорю как дитя, а ты плохо подготовлен к работе в Лондоне, Бэйзил, – усмехнулся Пальма. – По уставу нашего клуба я отвечаю за тех, с кем сижу за одним столиком. Неважно – будь ты ассенизатор, король Бурунди или мелкий жулик с Ист-Энда.