Где в тот день была Миранда? Мы тогда почти не знали друг друга. Она сидела в библиотеке, внося последние правки в статью о полудиких свиноматках. У нее имелись нетипичные для ее возраста мысли насчет Тактической группы, и она не доверяла духу того, что считала «самовлюбленной толпой», ее поверхностному единодушию, ее нелепой экзальтации. Она не разделяла моей склонности к протестам или сантиментам. Ей было неинтересно смотреть на отплытие кораблей так же, как и на бесславное возвращение остатков эскадры, названное позднее Затоплением, а служба в соборе Святого Павла волновала ее еще меньше. Если я несколько месяцев мусолил эту тему в разговорах с друзьями и читал все публикации на эту тему, то Миранду это совсем не занимало. Когда тонули корабли, она никак на это не реагировала. Когда появились черные ленты, она тоже повязала себе такую, но не участвовала ни в каких мероприятиях. Как она сама говорила об этом, все эти действа были «с душком».
Сейчас, когда я лежал рядом с ней в постели, держа за руку, оранжевый свет улицы за занавеской придавал спальне вид театральной декорации. Миранда приехала на последнем поезде и ждала в метро задержавшийся состав до станции Клэпем-Норт. Было почти три часа. Она рассказывала, как Максфилд сказал ей со страдальческим видом, что подагра в больших пальцах – это для него благословение, поскольку эта боль так чудовищна и отчетлива, что все другие страдания на ее фоне бледнеют.
Продолжая держать Миранду за руку, я сказал:
– Ты знаешь, как сильно мне хочется с ним познакомиться. Позволь, я поеду с тобой в следующий раз.
Прошло несколько секунд, она сонно ответила:
– Я бы хотела поехать в ближайшее время.
– Хорошо.
А затем, после недолгой паузы, добавила:
– Адам тоже должен поехать.
Она похлопала меня по предплечью, давая понять, что пора спать, и повернулась на бок, спиной ко мне. Скоро ее дыхание сделалось ровным и глубоким, а я со своими мыслями остался в ржавых монохромных сумерках. Адам поедет с нами. Она считала его общей собственностью, как я и надеялся. Но я с трудом представлял себе встречу Адама и такого старомодного брюзги, как Максфилд Блэйк. Я знал из его личной страницы, что он до сих пор писал от руки, пренебрегая компьютерами, мобильными телефонами, интернетом и прочими новшествами. Очевидно, он не собирался, как прочие, «охотно терпеть неразумных»[21]. Или роботов. Адама еще нужно было вернуть к жизни. Ему еще нужно было выйти из дома и подтвердить способность к адекватному культурному общению. Для себя я решил не показывать его друзьям, пока не увижу, что он стал полноценным социальным существом. То, что начинать социализацию предстояло с Максфилда, внушало мне опасения за дальнейшее развитие Адама. Возможно, Миранда надеялась таким образом развлечь отца или побудить к написанию очередной статьи. Или же это было как-то связано со мной и могло неведомым образом сыграть в мою пользу. Или – я не смог подавить в себе эту мысль – против?
Это была плохая идея, из тех, что посещают людей под утро. Как это бывает при бессоннице, разум заполняла вереница мыслей. Почему я должен знакомиться с ее отцом в присутствии Адама? Разумеется, я имел полное право настоять на том, чтобы оставить его здесь. Но тогда бы я отказал женщине, чей отец лежит при смерти. А он действительно при смерти? И бывает ли вообще подагра в большом пальце? В обеих сразу? И знаю ли я Миранду по-настоящему? Я лежал на боку, елозя головой по подушке в поисках прохладного места, потом перевернулся на спину, глядя на пестрый потолок, нависавший надо мной непривычно низко, уже не рыжий, а желтый. И задавал себе одни и те же вопросы, перефразируя их то так, то эдак. Я знал, что собирался сделать, но медлил, накручивая себя и почти целый час отрицая очевидное. Потом наконец я поднялся, натянул джинсы и футболку, вышел босиком из комнаты и спустился по лестнице в свою квартиру.
Войдя в кухню, я с ходу стянул одеяло с Адама. На вид в нем ничего не изменилось – глаза закрыты, то же бронзовое лицо, нос брутального парня. Я завел руку ему за шею, нащупал родинку и надавил. Пока он разогревался, я успел съесть миску овсянки.
Когда я дожевывал, Адам произнес:
– Никогда не будут разочарованы.
– Чего-чего?
– Я говорил, что те, кто верит в посмертную жизнь, никогда не будут разочарованы.
– В смысле, что даже если они ошибаются, они этого все равно не узнают?
– Да.
Я присмотрелся к нему поближе. Не изменился ли он? У него был выжидающий вид.
– Вполне логично. Но, Адам. Ты ведь не думаешь, что это исчерпывающий довод?
Он не ответил. Я взял пустую миску, вымыл в раковине и заварил себе чай. Потом сел за стол напротив Адама и, сделав пару глотков, спросил:
– Почему ты сказал, что мне не следует доверять Миранде?
– Ах, это…
– Выкладывай.
– Я выразился необдуманно, и, честное слово, я сожалею.
– Ответь на вопрос.
Его голос изменился, стал тверже, выразительнее в своих тональных переходах. Но что касалось его настроя – об этом я не мог сказать уверенно. Моим первым, неуверенным впечатлением было неизменное самообладание Адама.
– Я заботился только о твоих интересах.
– Но ты сказал, что сожалеешь.
– Именно так.
– Мне нужно знать, почему ты сказал то, что сказал.
– Есть маленькая, но существенная вероятность, что она может тебе навредить.
Стараясь скрыть беспокойство, я спросил:
– Насколько существенная?
– В понятиях Томаса Байеса, священнослужителя восемнадцатого века, я бы сказал один к пяти, при условии, что ты принимаешь мои значения априорной вероятности.
Мой отец, приверженец гармонического ряда бибопа, был откровенным технофобом. Он говорил, что любой неисправный электроприбор напрашивается на хороший пинок. Я пил чай и размышлял об этом. Колоссальное скопление разветвленных древовидных сетей, отвечавших за мышление Адама, должно предполагать сильную вероятность его правоты.
– Мне доподлинно известно, – сказал я, – что такая вероятность ничтожна, близка к нулю.
– Ясно. Я очень сожалею.
– Мы все допускаем ошибки.
– Это чистая правда.
– Сколько ошибок ты допустил в своей жизни, Адам?
– Только эту.
– Тогда она важна.
– Да.
– И важно ее не повторить.
– Разумеется.
– Поэтому нам нужно проанализировать, как ты смог допустить ее. Что скажешь?
– Я согласен.
– Что ж, какой же была твоя отправная точка в этом досадном недоразумении?
Он заговорил уверенно – было похоже, что ему нравится излагать свои методы:
– У меня имеется особый доступ ко всем судебным протоколам – как по уголовным, так и по семейным делам, даже при закрытых заседаниях. Имя Миранды не указывалось, но я сличил это дело с рядом второстепенных факторов, которые также находятся вне общего доступа.
– Умно.
– Спасибо.
– Расскажи мне об этом деле. Назови дату и место.
– Видишь ли, молодой человек точно знал, что в первый раз, когда он вступил с ней в интимные отношения…
Он осекся и уставился на меня, вылупив глаза с таким видом, будто только что заметил мое присутствие. Я решил, что расследование зашло в тупик. Адам как будто осознал важность такого качества, как скрытность.
– Ну же.
– М-м, она принесла с собой полбутылки водки.
– Назови мне дату, и место, и имя мужчины. Быстро!
– Октябрь, Солсбери. Но, постой…
И он вдруг захихикал дурацким натужным смехом. Мне было неловко смотреть на это, но я не мог отвести взгляд. Его лицо выражало сложную гамму эмоций: смущение, тревогу, мрачную веселость. Руководство пользователя утверждало, что Адам владел сорока выражениями лица. А Ева – пятьюдесятью. Большинство людей, насколько я мог судить, едва ли владели двадцатью пятью.
– Соберись, Адам. Мы договорились. Нам нужно разобрать твою ошибку.
Чтобы прийти в себя, ему понадобилось больше минуты. Я допивал чай и наблюдал за ним, понимая, что это сложный процесс. Я понимал, что его личность не заключена в раковину, ограничивающую способность к связному мышлению; что его уклончивость, если это можно было так назвать, не объяснялась разумными соображениями. Так же, как и у меня. Его рациональный импульс сотрудничать со мной мог лететь по его нейронным сетям хоть со скоростью света, но он не блокировался внезапно на логическом вентиле свежеобразованной индивидуальности. Напротив, эти элементы были сплетены изначально, точно две змеи на кадуцее Меркурия. Адам видел мир и понимал его через призму собственной личности; а его личность была обусловлена объективирующим мир рассудком с его постоянными обновлениями. С самого начала разговора он одновременно стремился избежать повторения ошибки и скрыть известную ему информацию. Когда два эти побуждения стали несовместимы, он потерял самоконтроль и стал хихикать, как ребенок в церкви. Какие бы личностные предпочтения мы ему ни выставили, они находились не так глубоко, как хитросплетения его нейронной сети, отвечающей за принятие решений. При другом характере он мог бы просто уйти в себя или, напротив, выложить мне все начистоту. Имелись доводы за любой из двух вариантов.