То, что Башка одного за другим устранял своих подельников, никого из преследователей не удивило. С такой безжалостной бандитской методикой они сталкивались неоднократно. Удивляло другое – на что мог надеяться этот волчара, за плечами у которого было, по самым скромным подсчетам, не менее двух пудов золота, оружие, кое-какая еда, да несколько суток почти бессонного, жуткого, до последней степени выматывающего движения по непроходимым топям, заросшим стлаником распадкам, по скользким зыбким осыпям на крутых склонах гольцов. Даже наслышанные о неимоверной силе и выносливости Башки, о звериной злобе, способной удвоить эти силы, с часу на час ждали, что он не выдержит и либо свалится без сил, либо в отчаянии заляжет в последней засаде и будет отстреливаться до последнего патрона. На то, что последнюю пулю он оставит себе, никто не рассчитывал, знали – будет цепляться за жизнь до последнего.
По гулу утюживших взад-вперед места его предполагаемого продвижения вертолетов, по эху выстрелов, которыми давали знать о своем местонахождении поисковики, по все более многочисленным в прежде совершенно безлюдных местах дымам костров, по надсадному реву лодочных моторов на доступных для плавания участках реки, этот опытнейший и по-своему неглупый мужик давно должен был понять, что не только дни, но и часы его сочтены, и надеяться ему не на что. Разве что на чудо. Впрочем, такие, как Башка, в чудеса не верят. Такие надеются только на себя или под угрозой неизбежной расправы вырванную у кого-то помощь. И если он все еще продолжал идти, значит, на что-то надеялся.
Подумали было еще про одного бежавшего с Башкой и до сих пор ничем себя не обнаружившего. Не он ли поджидал в каком-то условленном месте выдыхающегося, обессиленного главаря. Но даже если ждал, то это не могло надолго отсрочить почти неизбежный конец. Кроме того, в личном деле этого пятого значились чуть ли не дебильная пассивность и полная неприспособленность к таежной жизни. Как он попал в число исчезнувших, да и попал ли вообще, осталось загадкой. Но уж наверняка не поставил бы его Башка на самый ответственный участок своего побега, не доверил бы ему не то что свою жизнь – сухаря заплесневелого не доверил, плевка бы пожалел. В этой версии тоже не сходились концы с концами.
* * *
– Наших с поселка, считай, всех на облаву эту кинули, – продолжала рассказ Надежда Степановна. – Кого на вертолетах, кто так подался. Ну а без него, – она кивнула на застывшего в задумчивой неподвижности мужа, – разве что обойдется? В каждую дырку затычка – надо, не надо… Как услыхал, так сразу подался. Свистнул Карая, мне даже слова не сказал, и чуть не бегом… Очень он тогда за Арсения Павловича напугался.
Услышав про Арсения, я внутренне вздрогнул. Холодок предчувствия, что вот-вот услышу что-то очень важное для себя, ознобом пробежал по плечам и спине. Недавнего тумана в голове, благодушной расслабленности как не бывало. Я с жадностью вслушивался в каждое слово. И черт тут дернул меня за язык. Желая подчеркнуть свою внимательность, я с деланной заинтересованностью спросил:
– Так у вас все-таки есть собака? – И чуть все не испортил.
Лицо Омельченко передернула болезненная гримаса, а жена его, укоризненно поморщившись в мою сторону, словно не поняв вопроса, спросила:
– Какая собака?
Я понял, что сделал что-то не то, но идти на попятную уже не было смысла.
– Ну, вы сказали «Карая свистнул». А я еще удивлялся – во всех дворах собаки, а у вас никого. Без собаки какая охота?
Омельченко медленно развернулся ко мне.
– А кто вам, молодой человек, сказал, что я охотой интересуюсь?
Я растерялся. В голосе Омельченко звучала неприкрытая враждебность.
– Не знаю. В тайгу без собаки, по-моему, никак. А Надежда Степановна сказала – «Карая свистнул». Я думал, собака…
– Правильно думал. Только не собака, а кобель. Друг неразменный. Не было лучше его и не будет. А раз не будет, то и не надо больше никого. Близко не подпущу.
Омельченко отвернулся, но я успел заметить на его глазах слезы. Это окончательно сбило меня с толку.
– А мне собаку нельзя, всех птиц пораспугает, – совсем некстати пробормотал я, не зная, как выкрутиться из создавшегося положения.
Казалось, никогда не кончится наступившая после этих моих слов тишина. Не понимая, что произошло, я тоже растерянно молчал. Из-за разбитого окна, занавешенного тяжелым одеялом, доносились завывания ветра. Было очень поздно. Я невольно посмотрел на часы. Заметив это, Омельченко огромным кулаком вытер слезы сначала на одной, потом на другой щеке и тихо сказал:
– Закругляйся, мать, а то нашего гостя завтра пушками не разбудишь. Какой ему на самом деле интерес в наших болячках разбираться.
– Да вы что! – я даже привстал со стула. – Вы еще и не сказали ничего! При чем тут Арсений Павлович? Он что, был тогда здесь?
Омельченко с интересом, словно впервые видел, стал рассматривать меня. Потом посмотрел на жену, многозначительно хмыкнул, неловко придвинул к себе графин с остатками настойки, вылил их в свой стакан, залпом выпил и, задохнувшись, затряс головой. Только сейчас я заметил, что он крепко пьян и ждать от него в таком состоянии связного продолжения дело, кажется, безнадежное.
– Все, – сказал он, сам признаваясь в этом. – С меня теперь толку, как подарков с волка. Отваливаю на боковую. А ты, Надеха, с ним осторожней. То ли правда дурак, то ли прикидывается.
Он вдруг рывком, одной рукой обнял меня, прижал к себе с какой-то неимоверной пьяной силой – мне даже стало трудно дышать – и тихо, на самое ухо прошептал: – Думаешь, поверю, что Арсений тебе ни-ни? И про Ольгу? И про то, что Карай ему тогда жизнь, считай, спас? Чего ж он тогда тебя на Глухую выпнул? Теперь тут за тобой сотни глаз… Понял? Башку-то на Глухой нашли. На Глухой, на Глухой. Не знал, да? Вот и шевели теперь своими научными мозгами, стоит тебе туда подаваться или как? А я – баиньки.
Опираясь на меня, он с трудом поднялся. В это время в сенях стукнула дверь, звякнул закрываемый засов, скрипнула вторая дверь, и вошедшая женщина снова ошеломила меня своей хрупкой красотой.
«Ерунда какая-то… Не должна здесь оказаться такая женщина, – подумалось мне. – Какая-то ошибка… Чья ошибка?»
– Я, Ирина Александровна, все, готов! – громко провозгласил Омельченко. – Ни для научных исследований, ни для научных разговоров не пригоден. Чем в настоящий момент доволен и прошу недобрым словом не поминать. Пусть вас теперь научный сотрудник развлекает. Или вы его. Как сговоритесь. Все, все, все, пропадаю…
С нарочитой, но вполне правдоподобной неловкостью, он боком, боком протопал мимо улыбающейся Ирины, толкнул дверь в спальню и, чуть не сорвав дверную занавеску, исчез в темноте. Слышно было, как тяжело скрипнула кровать, и в доме стало невыносимо тихо. На этот раз даже ветра не было слышно, словно и он замер в ожидании, кто из нас первый шевельнется, скажет слово. На ее месте я бы не выдержал и секунды подобной неподвижности. А она как ни в чем не бывало стояла, улыбалась и словно выжидала, кто из нас первый не выдержит. Первым не выдержал я.
– Вы, кажется, умеете разгадывать чужие мысли?
Мне самому показался неуместным тон моего вопроса, но меня уже понесло.
– Как меня зовут, вы уже отгадали. Может быть, отгадаете, чего мне сейчас больше всего хочется?
Лицо ее стало серьезным. Она внимательно посмотрела на меня и кивнула:
– Если вы немного подождете. Я переоденусь и приведу себя в порядок.
Она скрылась в комнате, которая предназначалась для моего ночлега. Я повернулся к хозяйке. Без Омельченко я чувствовал себя гораздо увереннее.
– Надежда Степановна, я не понял. Мы что там, с ней вместе будем?
Жена Омельченко неожиданно рассмеялась.
– Испугался?
– Не испугался, но определиться не помешает. Еще подумает чего-нибудь.
Хозяйка продолжала смеяться.
– Она-то не подумает, а ты, гляжу, извелся уже.
– Ничего не извелся, просто странно несколько.