Не двигаясь с места, она уставилась на меня по-настоящему круглыми глазами.
— Откуда ты узнал, сколько…?
— Тихо! — одернул ее я. Откуда узнал, откуда узнал? Что, я не видел, сколько она заплатила в прошлый раз в этом магазине? А также и то, каким пренебрежительным взглядом окинула меня женщина, сидящая за кассой. Нет уж, такого унижения я больше не потерплю! Я еще дома об этом вспомнил и, пока она посуду после завтрака мыла, вышел в коридор и… Деньги, правда, на этот раз тоже не сразу появились, но ничего — я умею быть убедительным, если нужно. Скоро мне эта убедительность очень даже понадобится.
Выйдя из лифта, мы сразу же услышали, что в квартире звонит телефон. Татьяна замерла на мгновенье, потом нарочито медленно подошла к двери и вставила ключ в замок. Открывала она его тоже не спеша. Я мысленно перевел дух. Честно говоря, мне этот телефон тоже уже надоел хуже горькой редьки (кстати, она действительно такая горькая, что в поговорку вошла? Нужно будет попробовать). И если она решила не отвечать, то я — только за. Могут они все хоть на один день оставить нас в покое?
Но когда мы вошли в коридор, из гостиной на нас обрушилась последняя фраза из сообщения, надиктованного Татьяниной матерью: — Таня, я еще раз повторяю: немедленно — немедленно! — позвони мне, как только вернешься домой!
Татьяна побелела, и в глазах у нее появился настоящий испуг. Я тоже поежился. Как-то зловеще это «немедленно» прозвучало. Так говорят, когда до несчастья остались считанные минуты, и еще можно что-то сделать, чтобы предотвратить его.
Отдав мне пакеты, Татьяна сбросила куртку и, не разуваясь, помчалась в гостиную. Вот нужно же было мне там вчера все выдраивать, поймал я себя на мысли, и мне стало ужасно неловко. У людей что-то случилось, а я — про чистый пол. Укоряя себя за полную бесчувственность, я отправился на кухню, где принялся не спеша раскладывать по местам все, что мы купили — чтобы не прокрасться в коридор и не начать подслушивать. Она сама мне все расскажет. Так же, как вчера.
Она появилась на кухне минут через двадцать. Я уже давно спрятал в холодильник все продукты и сидел на своем месте, не зная, чем заняться. Она вошла и привалилась плечом к дверному косяку, обхватив себя руками и закрыв глаза. По лицу ее я понял, что ничего страшного не случилось. По крайней мере, физически. Лицо ее оставалось таким же бледным, но в крепко сжатых губах и раздутых ноздрях сквозило отчаянное, холодное бешенство. Оторвав взгляд от ее лица, я вдруг заметил, что ее в самом прямом смысле трясет — словно через ее тело разряд электрический проходит. Чуть не свалив табуретку, я ринулся к двери и сгреб ее в охапку.
Ткнувшись носом мне в грудь, она глухо пробормотала, запинаясь на каждом слоге: — А ну, пошли отсюда. А то сейчас еще кто-нибудь позвонит.
Пошли, так пошли. Я уже давно заметил, что в моменты нервного напряжения Татьяне трудно оставаться на одном месте. Ей нужно ходить — пусть даже по комнате, из угла в угол. Пока мы одевались и выходили из дома, я время от времени поглядывал на нее в поисках хоть какого-то намека на то, что случилось, но она и словом не обмолвилась, о чем говорила с ней мать. Неужели она — впервые в жизни — дала ей отпор? И теперь переживает, что слишком резко обошлась с близким человеком? Или решила похоронить в себе — опять молча! — все то, что выслушала? Черт, нужно было подслушать!
Мы пошли в парк. Я чувствовал, что Татьяне хочется, чтобы я чем-то занялся и не приставал к ней с расспросами. У входа мы свернули в сторону детской площадки, на которой почти никого сейчас не было, и сразу за ней обнаружили некие спортивные сооружения. Она предложила здесь и остановиться. Я критически осмотрел разнообразные металлические перекладины, незаметно оглядываясь по сторонам. Слишком близко было это место к входу в парк — люди там все-таки были: и возле кафе, и возле площадки, и просто на дорожках прогуливались. Мне же казалось, что Татьяне лучше сейчас оказаться подальше от любопытных или равнодушных взглядов. Я проворчал с деланным недовольством, что старый дуб мне больше нравится — и мы отправились в конец парка.
Там Татьяна села на скамейку, а я снял куртку, отдал ее ей и направился к знакомому дереву. У меня уже руки чесались — подтянуться, сделать стойку, рухнуть вниз, перевернувшись на взлете… Но не так, как в прошлый раз. Тогда все как-то спонтанно получилось: я просто пробовал — раз за разом — сделать то, что мне хотелось. Сейчас я намеренно выделывал трюки посложнее, чтобы отвлечь ее внимание от внутреннего диалога с родителями. Врать не стану — каждый новый пируэт приносил мне все больше и больше удовольствия, хотя бы потому, что они у меня просто получались, и без особых усилий.
Не знаю, что сработало: то ли мое акробатическое мастерство, то ли возможность посидеть наедине со своими мыслями, но через некоторое время я заметил, что Татьяна перестала сжиматься в клубочек — она заметно расслабилась, откинула назад голову и даже разулыбалась. Так, пора на землю спускаться.
Я подошел к ней, сел рядом на скамейку и, внимательно всматриваясь ей в лицо, спросил: — Ну, что, отпустило?
Она улыбнулась — хорошо улыбнулась: глазами — и, чуть дернув плечом, ответила: — Да вроде, да.
Ну, слава Богу! Я с облегчением вздохнул и протянул руку к ее плечу, чтобы прижать ее к себе. Сейчас придем домой, поедим, отдохнем — телефон этот чертов выключим! — она мне все и расскажет…
До меня вдруг донесся отчаянный вопль: — Куда — руками грязными?!
Я чуть не хрюкнул. Ну, если она уже верещит не своим голосом, значит, точно отпустило. Вот и пойми потом, что лучше: когда она — сама не своя, и просто не знаешь, что ей сказать, или когда она — сама своя, и просто не успеваешь ей ничего сказать.
Еще лучше! Теперь она от хохота почти пополам согнулась! Это у нее что, такая реакция на нервное перенапряжение: сначала ее в отрицательные эмоции занесло, а потом положительными уравновесило? Я вежливо поинтересовался, что именно ее так развеселило.
Она ладонью вытерла слезы (Вот-вот, я и говорю — как на качелях: из кататонии в ярость, потом в бурное веселье, потом опять в слезы) и сказала, что нам пора домой: мне нужно руки помыть, а ей есть хочется.
А мне?! Теперь, когда она упомянула об этом, я вдруг почувствовал — где-то в области желудка — острый научный интерес к сравнительному эксперименту как с сырами, так и со всем остальным. Впрочем, не стоит привлекать к этому ее внимание — иначе она меня каждый день экспериментировать заставит. Намного разумнее сделать вид, что для меня намного важнее ее желания.
— Ну, если есть хочется… — Сокрушенно пожав плечами, я неохотно встал.
Дома я сразу же отправился в ванную — мыть руки. И вдруг на фоне яблочного аромата мыла обнаружил присутствие еще какого-то запаха: резкого и довольно неприятного. Подергав во все стороны носом, я внезапно осознал, что он исходит… от меня. Опять в душ идти! Я похолодел. Я же только утром все постирал — ничего же еще не высохло. Уф, слава Богу, вспомнил я, у меня же еще одни новые брюки есть!
Я вышел из ванной и, заглянув на кухню, поинтересовался, не возражает ли Татьяна, если я приму душ. Она стояла у столика возле мойки и, не поворачиваясь к двери, ответила, что совершенно не возражает. Убедившись, что она полностью поглощена своим делом, я метнулся в спальню, вытащил последние чистые брюки и… какой-какой-какой?… черный гольф и юркнул назад в ванную.
После душа я понял, что для полного примирения с человеческим образом жизни мне не хватает только одного — ломтика хлеба с тонким слоем масла и кусочком сыра сверху. В конце концов, утром мне так и не довелось выяснить, в чем заключается привлекательность именно такого сочетания. Нет ничего мучительнее оставшихся без ответов вопросов…
Зайдя на кухню, я непроизвольно застонал при виде накрытого стола. Как будто мало было глазам этого буйства красок, нос тут же учуял разнообразие ароматов: как знакомых, так и новых, будоражащих внимание. Я сел к столу…