Ещё один короткий подъём, и я увидел развалины стен среди беспорядочных стволов деревьев, храм, сложенный из цветных тёсаных камней, остатки колокольни и несколько глинобитных строений без крыши. Люди давно ушли из этих мест, бросив селение, монастырь, виноградники.
– Гударехи, – просто сказал Мгеладзе.
– Как тихо, – ответил я.
Мой спутник снял с себя брезентовый плащ и накрыл им несколько плоских валунов, лежащих рядом, видимо, остатки фундамента, достал из холщового мешка две помятые военные фляги и газетный свёрток, в котором оказалась головка сыра калти, натёртая тмином, и пшеничные сухари. Я, задрав голову, смотрел на чередование бежевых и тёмно-серых камней в кладке старинного храма. Мгеладзе отвернул крышку одной из фляг, понюхал, кивнул и протянул флягу мне. Я сделал глоток вина и сел на брезент.
– Сюда собрались археологи из Тбилиси; как вода сойдёт, копать начнут, – сказал Георгий. Он открыл вторую флягу, поднёс её к носу, шумно втянул воздух и крякнул.
– Что это? – Полюбопытствовал я.
– Тебе не надо – злая чача на гранатовой кожуре. Красная как кровь и крепкая как смерть.
Мы съели сыр с хлебом, я допил вино. Мгеладзе, всё больше краснея, отхлёбывал из своей фляги. Наконец он уронил голову на грудь и сказал мне, едва ворочая заплетавшимся языком:
– Иди.
– Куда?
– Храм посмотри… Час не возвращайся.
Я пошёл в сторону развалин монастыря и едва скрылся за деревьями, снизу раздался вой, перешедший в кашель. Затем Георгий страшным голосом стал вопить отборные грузинские ругательства, чередуя их с плачем и сетованиями, поминая Бога и ангелов, воя как одинокий волк на луну на ночной горе. Я заткнул уши и пошёл быстрее.
На самом холме были только храм и колокольня. Простая четырёхугольная церковь с единственным залом внутри, кладка из хорошо подогнанных, даже отполированных местами камней, на восточной стороне большое окно. Через плиты пола пробивается трава, на иконостасе примостились четыре птицы с оранжевыми шеями, не обратившие на меня внимание. Я прошёл дальше, в глубь храма и остановился: с южной стены на меня смотрели два всадника в одинаковых позах, восседавших на конях. Только жеребец правого попирал зеленоватого, побитого плесенью змея, а левый – вздымал копыта над белым камнем. Великомученики Георгий и Фёдор? На левой фреске, прямо поперёк нарисованной скалы красовалась надпись на русском языке, гласившая, что «Жора и Люба были здесь».
Я вышел на улицу и пошёл к колокольне, слушая, как стенает и ругается Мгеладзе, этот советский Иеремия, причастившийся кровавой чачей и раздираемый каким-то своим страшным горем.
Внутри колокольни были остатки обрушившегося перекрытия и путь на верх был закрыт. Я сел на ступени и стал думать о том, что увидел сейчас. Затем, будто пребывая в зыбком сне, я обошёл это древнее строение и в зарослях кустарника, прямо за колокольней, я обнаружил круглую каменную давильню для винограда с отверстиями для стока сока и ещё немного посидел на стёртых камнях. Почему люди ушли из этого места? Я сидел долго, а когда встал, то точно знал, что свою никчёмную жизнь я потрачу на то, чтобы Великое Вино увидело свет.
Солнце выглянуло из-за туч и начал разгораться тёплый майский день. Быстро спустившись к Мгеладзе, я нашёл его сидящим в той же позе, что и час назад: он низко склонил голову, молчал и не двигался.
– Вы чего, батоно? – Спросил я, осторожно тряхнув его за плечо.
Он посмотрел на меня абсолютно трезвым взглядом и ответил:
– Может хоть так Он услышит?
Прошло ещё четыре дня и дорогу до Тбилиси расчистили. Я уехал на своей повозке, запряжённой ишаком, а Мгеладзе возобновил работу в мастерской.
Когда я подъезжал к нашему совхозу, на повороте меня встретила маленькая темноглазая девушка Лана, сборщица с нашего участка. Она сказала только одну фразу: «Баграт, не показывайся в правлении, иди сразу к Милю, он ждёт тебя дома». У меня сложилось твёрдое убеждение, что наша встреча с ней была неслучайна, что она ждала именно меня, чтобы сказать эти слова, может быть, простояв на обочине дороги много часов.
Контрадзе ухаживал (по крайней мере проявлял знаки внимания) за всеми девушками, попадавшим в его поле зрения. Те отшучивались и кокетничали, стреляя глазами, но Лана вела себя скромно, но не я один видел, как она смотрела на Константина, когда он стоял к ней вполоборота и не мог заметить взгляда. Увлечённый собственной популярностью, силой, молодостью, наглостью, мечтами, Костя не замечал Лану. На вопрос Соломона Ионовича: «Костя, когда же ты остепенишься?», он неизменно отвечал: «Эс ки дзалиан миндода4. Но это невозможно, батоно! Ламази гогонеби5, я их всех так люблю!» Костя всегда переходил на более распевный и чувственный грузинский, когда речь шла о любви.
Память человеческая очень своевольная и капризная подруга. Сейчас, будучи старым человеком, прожившим долгую и трудную жизнь, я часто вспоминаю Грузию, но не горы и виноградники, не бурные горные потоки и стада на пастбищах, ни гордые церкви и монастыри, и даже не старые квеври, врытые в коричневую глину, из которой был вылеплен первый человек. Эта земля у меня слилась в сознании с образом тихой, но смелой большеглазой девушки Ланы, силу любви которой не заметил мой друг Константин и которая вместе с Соломоном Милем, нашим добрым директором, спасла меня в тот день.
Дом Соломона Ионовича находился на небольшом холме прямо за главной совхозной конюшней. Я толкнул калитку, та тихо открылась; на крыльцо вышла Анна Ициковна, грузная, с больными ногами, обмотанными какими-то тряпками, и поманила меня внутрь дома. Не могу сказать, что Миль был пьян (этого за четыре года работы в совхозе я не видел ни разу), но от него разило перегаром, а на столе стояла большая чаша горячего бульона с сухарями.
Он насильно влил в меня бульон, заставил съесть большой кусок курицы и только после этого сказал, тяжело дыша и запинаясь:
– Из моего дома, никуда не заходя, поедешь на своём осле в Рустави. Ни в коем случае не показывайся в Телави… В Тбилиси ещё опаснее. Из Рустави послезавтра утром пойдут три грузовика с вином. Они идут в Баку, покажешь мою записку завгару, он тебя пристроит в машину… Из Баку поездом до Ростова, там автобусом. Я согласовал задним числом твой перевод в совхоз «Цимлянский рассвет». Сразу придёшь к директору – Плаксюре Ивану Ивановичу, он тебя отправит на дальний хутор… Переждёшь.
Я молчал, пытаясь понять, что же произошло.
– Ухожу… на пенсию мне пора, Баграт, я бесполезен и пуст как ветхий бурдюк, – покачал головой Соломон и мне стало видно, насколько он стар и раздавлен страданием. Его толстая нижняя губа отвисла ещё больше, и теперь напоминала ковш экскаватора, а мутные глаза смотрели безжизненно.
Стоявшая в дверях Анна Ициковна тихо заплакала.
– Я попрощаюсь с Костей, – начал было я, демонстрируя глупость и недогадливость.
– Нет! – Возвысил голос Миль. – Обещай, что сделаешь в точности так, как я сказал. Ты уедешь немедленно!
– Котэ арестован, – еле слышно сказала Анна Ицковна. – Он теперь вредитель и враг народа.
– Погодите, – начал догадываться я. – Это же ошибка! Костя? Ну, смешно!
– Ничуть не смешно, – помотал головой Миль. – Я был в Тбилиси. Товарищ Серго Гоглидзе раскрыл заговор. Я был у Шио…
Соломона передёрнуло, как от выпитой рюмки крепкой чачи.
– Ничего больше не спрашивай, просто уходи, – с этими словами Миль достал перехваченные бечёвкой документы, необходимые для перевода, положил сверху несколько купюр – мой расчёт, добавил ещё одну – от себя, и вяло махнул рукой.
Когда я покидал его двор, Анна Ициковна шепнула мне на ухо:
– Забрали Славу Яхно, бухгалтершу Николашвили и двух её сыновей – Григория и Михаила. Про тебя спрашивали. А Моня ответил, что такой у нас не работает, до паводка перевёлся из Самтреста в Ростов. А куда точно, не известно…