Это запуганный нескладеха в одежде на вырост с наголо бритой головой, который обязан не рассуждая бро саться на каждый громкий окрик.
После присяги – «дух»…
«Дух» имеет право носить прическу «полубокс», терпеть все, что «любезно» навязывают ему старшие.
Полгода службы – «карась». Самый мерзкий срок и обидное прозвище.
Закончив учебное подразделение, можно было полагать, что наконец-то навсегда расстанешься с жестоким обращением, что вступаешь в новую жизнь взрослым и умудренным службой человеком. Но вместо казавшегося близкого освобождения курсанты встречали в местах службы еще более непримиримую враждебную среду. Вновь становились младшими и бесправными. Все грязные работы, приборки, унизительные поручения и перепоручения – всё падало на плечи презренных, унижаемых всеми «карасей».
Год службы – «борзый карась».
Почти что просто «карась», с той лишь разницей, что есть уже другие «караси», которые выполняют часть работ.
Полтора года службы – «полторашник».
Долгожданный срок, на котором заканчиваются запреты и унижения и начинается новая счастливая жизнь «подгодка», которому можно делать все что вздумается и как вздумается. Он повелевает и подчиняет, не гнушается физическим насилием и словесным унижением. Старший над презренными и ничтожными, а значит, требующий соблюдения установленного сверху порядка.
Два года службы – «подгодок».
Теперь можно не тратить силы и энергию на то, чтобы держать всех в подчинении; для этого есть старательный «полторашник». Как правило, «подгодок» совершенно ничем не интересуется в этой жизни; живет за счет других, весел, независим и никому ничем не обязан. Готовит фотоальбом и выходную форму одежды.
Два с половиной года службы – «годок».
Робкое почитание другими; возможность вторжения в любую, самую интимную область солдатского быта, готовность ни на йоту не допустить изменения того порядка и закона, который долго соблюдал, терпя муки и побои. Чист и свят перед всеми, все делает чужими руками. Теперь все скудные блага в первую очередь для него; перед ним трепещут и лебезят. Даже альбом выполнен нанятыми «карасями». Теперь он диктует свои правила в коллективе, он – «отец-закононоситель» этого закрытого сообщества.
Три года службы – «гражданский».
Это человек, который уже держится за ручку дембельского саквояжа. Оборачиваясь назад, он видит бесполезно потраченное время, ощущает ледяной холод, сковавший сердце. Три года службы заканчиваются, и ты остаешься ни с чем – беспомощный и сломленный, со страхом встречаешь вымечтанное «гражданское» будущее.
А пока – только начало, и в полном соответствии с существующими правилами измученные курсанты ждут спасительного вечера. Имея право на свободное время, после изматывающего маринования возвращаясь в роту, они на бегу срывают шинели, готовясь к другому элементу распорядка дня. Дожив до программы «Время» (единственного, что разрешалось), брали табуреты и усаживались по двое, устраивали паровозики по обе стороны большого прохода. Прижимались грудью к спине впереди сидящего и, обнимая соседа коленками, усталыми закрывающимися глазами смотрели под потолок, где был установлен телевизор.
Обыденный просмотр информационной программы превращался в обязательное мероприятие со всеми вытекающими отсюда условиями. Все напоминало тюремную обстановку, где любое неподчинение, малейшее отклонение от установленных правил пресекалось и жестоко каралось. Всем вменялось в обязанность молча смотреть на экран телевизора, и стоило отвести глаза в сторону, или пошептаться с товарищем, или просто склонить сонную голову на плечо впереди сидящего, как строгий старшина, призванный одергивать подчиненных, приказывал под яться и многократно издевательски командовал: «Сесть – встать, сесть – встать».
По окончании дня проводилась ежедневная поверка, и после личной гигиены и криков старшины, заставлявшего многократно выполнять подъем-отбой, курсанты наконец припадали к подушкам.
Радостью и разнообразием среди серых будней была возможность раз в неделю помыться в бане.
В назначенный день из расположения роты вышел взвод курсантов с банными принадлежностями в руках. Грищенко придирчиво осмотрел оживленных в предвкушении приятных минут парней и бодро поинтересовался, не забыл ли кто чего-либо.
По прибытии в баню, обнаружив, что она оказалась занятой, старшина распустил строй. Разбрелись по сторонам, пользуясь редкими минутами свободного времени, разбились на мелкие группы. Потянулся сигаретный дымок.
– Оцэ мы хлопци попалы… – посетовал Козлов, демонстрируя добродушную улыбку на круглом лице. – Я гадав, що тут однэ, а тут зовсим другэ, – вздохнул он печально.
– А что ты хотел? – отозвался Мирков. – Поначалу трудно, потом легче станет.
– А ты что, считаешь, что так и должно быть? – удивился Чунихин, выделяющийся худобой и ростом. – По-твоему, дальше будет лучше?..
– Да, – уверенно подтвердил Александр.
– Ну ты даешь… – изумился Чунихин, – да ты что, не видишь, какие вокруг люди? Здесь же ни одного умного мужика в старшинах, только прихлебатели и горлопаны – все, кто от службы увиливает. Ты, может, скажешь, что и служить хочешь?
– Да, хочу.
– А ты, Козлов?
– Я, – тот покраснел, глазами попросил у товарищей поддержки, смущенно улыбнулся. – Нэ знаю, мабуть, хочу.
– А ты? – поинтересовался у Курочкина.
– Я, – пожал тот плечами, держа улыбку интеллигентного простака, – хочу. Я даже в военное училище поступал.
– Что, хочешь быть вое-енным? – поразился Чунихин.
– Да.
– И ты хотел бы всю жизнь провести вот в этом, – он повел рукой, – бардаке? Я бы никогда добровольно не пошел в армию, если бы меня не призвали. Зачем же из за дураков жизнь себе портить? Дома их навалом, еще и здесь их терпеть. Ты посмотри, – обратился он к Александру, – что ни мичман, то бездельник. Все, кто не хочет работать, остаются в мичманах. Ни хрена не делают, а зарплата такая же, как на заводе, да еще и паек. Чем плохо? Пришел на службу, первую часть дня проходил, вторую – поспал, и домой. Хорошая пенсия в будущем, зарплата идет, одежда казенная. Двадцать пять лет отслужил, и можно на пенсию, а на заводе паши до шестидесяти лет. И для старшин тоже лучше здесь служить, потому что там «годковщина» до полутора лет, а здесь полгода отслужил, замена пришла, и ты уже сам себе хозяин, никто слова не скажет. Вот поэтому и стараются, рвут глотки, только бы их не отослали на корабли. Вот так. А ты говоришь – служить хочу. Где ты ее видел, нормальную службу?
Анатолий Чунихин
Виктор Страх
Весна 1983 года, г. Николаев
Мирошников, Грищенко, Семенихин
Александр сдержанно промолчал.
– Мне бы побыстрее срок оттарабанить, и-и… домо-ой… Дома всегда лучше, – не унимался Чунихин.
– Ничего: служба даром не проходит. Она воспитыва ет, делает другим человека, – не сдавался Мирков.
– Ой-ой! – улыбнулся Чунихин. – Воспитывает, закаляет. Что тут может воспитывать или закалять? Издевательства, унижения? Старшинам же заняться нечем, вот и развлекаются.
– Та правда, – перебил Козлов, – спортом нэ займаемся, ни чым нэ займаемся, та воно мэни и нэ надо, но все равно було б лучше, чем шагать по плацу или бигаты по роте. Цэ вжэ набрыдло.
– Да, тяжело, но нужно терпеть, – легко согласился Мирков, думая о чем-то своем, – перетерпим полгода, на кораблях другая жизнь начнется.
Неподалеку в одиночестве скучал Грищенко. Из всех старшин он выделялся обыкновением не драть горло, как Забродский, и не докучать подчиненным. Все больше молчал и был в стороне. Отличаясь мягкостью характера и голоса, Грищенко почти не «снимал стружку», лишь изредка показательно заходился в оре, как Забродский. Но даже тогда голос его звучал мягко и без ярости. Отработку «элементов дня» проводил вяло, будто исполнял неприятную обязаловку, тем и притягивал к себе подчиненных.