Согласиться со Стасовым трудно. Мария не следовала за отцом бездумно, не случайно она живо откликалась на то, что для нее делало его авторитетное слово убедительным. В письме к брату Льву она сообщала: «…вчера приехал из Англии Кенворти: очень серьезный, умный и приятный человек и очень близок по духу. Слушая его, удивляешься тому сходству пути, по которому он и его друзья шли и идут все наши, так называемые темные друзья. Те же вопросы, те же сомнения, те же препятствия, те же мечты – все то же самое до мелочей. Меня всегда волнует общение с такими людьми, и мне это сходство представляется доказательством истинности пути»[175].
Марии случалось попадать в сложные ситуации, однако она твердо придерживалась своей позиции. В марте 1896 года она остановилась в Ялте, где приходилось общаться с теми, чьи взгляды ей были глубоко чужды. Графиня Александра Алексеевна Бобринская, последовательница английского проповедника Редстока[176], исподволь пыталась воздействовать на молодую гостью, метя при этом в Льва Толстого. «И в утренних чтениях и проповедях, когда я присутствую, я чувствую, – писала Мария отцу, – что многое говорится для меня 〈…〉 говорили о том, что нельзя назвать христианским учение, отвергающее божественность Христа, и нельзя спастись иначе, как веря в Христа как Бога. И начали говорить о том, что если бы Христос не был Бог, то нельзя было бы слушать его учения, потому что столько в нем лжи, противоречий, хвастовства и т. п., – и в их тоне и в словах видно было, что они ненавидят это учение и Христа, что они не слушают учения, а верят во все то именно, что мы откидываем». И вновь в первую очередь свой взор Мария обращала на себя, полагая, что своею жизнью еще не может ответствовать вере, как бы того хотелось. «Вообще, давно мне не приходилось так много думать и говорить, как это время здесь, и давно я не чувствовала так сильно свою негодность в приложении к жизни того, во что верю и что считаю хорошим. Все время чувствуешь, что сама так слаба, грешна и нечиста, что не имеешь права говорить о Божьем, точно оскверняешь его, пропуская через себя»[177].
Позднего Льва Толстого современники не раз упрекали в непоследовательности: призывает отказаться от собственности – но сам живет в материальном достатке и др. Критику приходилось слышать и от единомышленников, и Мария принимала ее, не отделяя себя от отца. Однажды она узнала, что Бирюков высказывается отчужденно о своем учителе, и она написала Павлу Ивановичу письмо, впервые обращаясь к нему на «вы»: «Мне очень было больно, что у вас было против меня и главное против папá дурное чувство. Главное больно потому, что это доказывает, что вы отвыкли от нас, забыли нас. Часто приходится слышать упреки в том, что мы непоследовательны, что жизнь наша и слова – противоречие, но слышать от людей, не до конца знающих нас, и тогда это не больно, это напоминание того, что жизнь наша дурная; после того как услышишь такие упреки, строже станешь к себе и радуешься даже этому напоминанию, но вы знаете и меня и отца, вы не должны думать, что нас не тяготит эта жизнь, вы должны знать, что мы всеми силами стремимся к хорошей, истинной жизни, и если мы так не живем, значит Бог не хочет, а то, до какой степени мы стремимся к хорошей жизни, знаем только мы. Вчера мы об этом много говорили с папа́. Мне не было бы больно слышать это от человека, мало знающего нас, но от вас, каюсь, было больно»[178].
Дочери, безусловно, проявляли самостоятельность. В феврале 1898 года Татьяна приехала в Петербург по делам издательства «Посредник». Там она получила телеграмму от отца с просьбой помочь самарским молоканам[179], у которых по распоряжению свыше дети были отняты и затем размещены в монастыри для воспитания в православной вере. И Татьяна спонтанно приняла самостоятельное решение и на свой страх и риск напрямую (не через влиятельных лиц, как ей советовали, в том числе и отец) обратилась к обер-прокурору Святейшего синода К. П. Победоносцеву. Тот ее принял, заранее обдумав свою тактику, и во время встречи намеренно продемонстрировал (скорее разыграл) свое отношение к истории молокан как к досадному и легко преодолеваемому недоразумению[180].
Дочери, конечно же, вступали с отцом в диалог. Вот один любопытный случай. Осенью 1909 года Татьяна Львовна написала первую часть популярного очерка о теории американского экономиста Генри Джорджа[181] и выслала отцу за подписью «П. А. Полилов»: ей хотелось получить в ответ беспристрастное суждение. Толстой, не зная, что текст принадлежит дочери, отвечал развернутым письмом. В самом же начале отметил: вопрос о земле «не только занимает, но мучает меня, мучает то глупое, дерзкое решение этого вопроса, которое принято нашим несчастным правительством, и то полное непонимание его людьми общества, считающими себя передовыми. Вы можете поэтому представить себе ту радость, которую я испытал, читая вашу прекрасную статью, так ярко и сильно выставляющую сущность дела»[182].
Если бы дочери, Татьяна и Мария, были столь безлики и карикатурны, как их изобразил Стасов, то мог ли любить их Толстой? Или тень стасовского скептицизма распространяется и на него? Посмотреть свысока на известного писателя – тоже соблазн.
Позднее Татьяна Львовна вспоминала: «Наш дом был стеклянным, открытым для всех проходящих. Каждый мог все видеть, проникать в интимные подробности нашей семейной жизни и выносить на публичный суд более или менее правдивые результаты своих наблюдений. Нам оставалось рассчитывать лишь на скромность наших посетителей»[183]. Дочери привыкли жить в этом «стеклянном» доме и помнили, что на них всегда смотрели как на дочерей Льва Толстого.
В начале ХХ века в пору юности вступила последняя дочь Толстых. Ее старшие сестры вышли замуж и оставили Ясную Поляну. Они приезжали в гости, подолгу иногда задерживаясь. И все-таки неотлучно со стареющими родителями была Александра. Центр семейной жизни вновь переместился в Ясную Поляну.
В случае с Сашей история взаимоотношений матери и Марии повторилась, но в худшем варианте, и она уже не была психологически сложна. Ни Софья Андреевна, ни дочь Саша не взяли на себя труд полюбить мало любящего. Для матери ее младшая дочь была словно из какого-то другого мира. Ранее Мария написала брату Льву про их младшую одиннадцатилетнюю сестру: «А вот кого ты совсем не узнаешь, так это Сашку. Она стала огромная, красивая, веселая девка. Хохочет целый день, развернулась совсем как взрослая и очень мила и забавна. Папа иногда долго наблюдает за ней со стороны с интересом и с некоторым недоумением и потом добродушно хохочет»[184]. Жизнерадостная натура дочери была дорога отцу, осенью 1903 года он писал девятнадцатилетней Саше: «Смотри же не портись ни физически, ни, главное, нравственно, чтоб не было у тебя мрачного лица, к[оторое] я так не люблю. А чтоб было весело и на душе и на лице. Прощай, голубушка. Л. Т.»[185].
Софья Андреевна как-то иначе воспринимала свою младшую дочь. Мать не раз отмечала в дневниковых записях и в воспоминаниях столь неприятный для нее смех дочери. 17 июля 1897 года она пометила в дневнике: «Саша варит варенье Маше, писала сочинение, весь день хохочет, толста, красна и груба всем»[186]. Другая ее запись о том же времени: «Я любила учить, но с Сашей было трудно. Она была ленива, упряма и тупа»[187]. Восстанавливая в памяти события осени 1900 года (Саше шел семнадцатый год), отметила: «…учила дочь Сашу. Трудно было ее воспитывать и, главное, развивать ее умственно. Вкусы у нее были самые первобытные, и слаба была интеллигентная потребность. В ее громком смехе, который любил Лев Ник〈олаевич〉 и которым она так часто заливалась, было для меня что-то непонятное, скажу – даже чуждое и грубое»[188]. Весной 1901 года в гостях у Толстых была молодежь, и графиня выделила особенности той встречи: «…все люди молодые, веселые. Они шалили, болтали, играли, и весь день раздавался громкий хохот дочери Саши»[189]. Со временем смех дочери стал символом чужого для Софьи Андреевны мира и наступившего для нее одиночества[190].