– J’ai une lettre,[33] – сказала она на неуверенном французском. – Pour Madame le… pour… мать-настоятельница? – еле слышно сказала она. – Мать Хильдегарда?
– Oui?[34] – Сестра Евстасия взяла записку с такой же бережностью, с какой она была отдана.
– Это от… нее, – сказала Джоан Майклу. У нее иссяк запас французских слов. Она по-прежнему не смотрела на него. – От папиной… э-э… жены. Ну, вы знаете. Клэр.
– Господи Иисусе! – выпалил Майкл, заставив привратницу и сестру Евстасию с укором посмотреть на него.
– Она сказала, что была подругой матери Хильдегарды. И если она еще жива… – Она бросила взгляд на сестру Евстасию, вероятно, понимавшую ее слова.
– О, мать Хильдегарда, конечно, жива, – заверила она Джоан по-английски. – И ей, несомненно, будет интересно поговорить с вами. – Она сунула записку в свой вместительный карман и протянула руку. – Итак, моя дорогая девочка, если вы готовы…
– Je suis prêt,[35] – ответила Джоан дрожащим голосом, но с достоинством. Так Джоан Маккимми из Балриггана вошла в ворота монастыря Ангелов, сжимая в кулаке чистый носовой платок Майкла Мюррея и ощущая запах душистого мыла его умершей жены.
Майкл отпустил карету и беспокойно бродил по городу. Ему не хотелось возвращаться домой. Он надеялся, что монахини будут добры к Джоан, надеялся, что она приняла верное решение.
Конечно, утешал он себя, какое-то время она еще не будет монахиней. Он не знал, сколько проходило времени от поступления в монастырь до пострига в монахини, когда произносился обет бедности, целомудрия и послушания, но уж не меньше нескольких лет. У нее еще будет время убедиться, что она хочет этого. И она была, по крайней мере, в безопасном месте. Взгляд, полный ужаса и огорчения, который она бросила через ворота монастыря, все еще преследовал его. Он шел к реке, где вечерний свет отражался в воде словно в бронзовом зеркале. Рыбаки устали, дневные крики затихли. При таком освещении отражение лодок, скользивших домой, казалось более реальным, чем сами лодки.
Он удивился тому письму и гадал, имело ли оно какое-то отношение к огорченному состоянию Джоан. Он и не знал, что жена его дяди была как-то связана с монастырем Ангелов – хотя теперь он порылся в памяти и вспомнил, как Джаред упоминал, что дядя Джейми недолго, еще до Восстания, работал в Париже в винной торговле. Он предположил, что Клэр тогда, возможно, и познакомилась с матерью Хильдегардой… но все это было еще до его рождения.
При мысли о Клэр он ощутил странное тепло; вообще-то он не мог думать о ней как о своей тетке, хотя она была ею. Он провел с ней в Лаллиброхе не так много времени – но не мог забыть тот момент, когда она встретила его в дверях, одна. Кратко поздоровалась и, повинуясь импульсу, обняла. И он мгновенно почувствовал облегчение, словно она сняла тяжесть с его сердца. Или, может, вскрыла нарыв в его душе, как могла вскрыть на его заднице.
При мысли об этом он невольно улыбнулся. Он не знал, кто она – в Лаллиброхе кто-то считал ее ведьмой, а кто-то ангелом, но в большинстве мнения осторожно склонялись к определениям «фейри» – «фея», поскольку Старый народец был опасным, и все старались не говорить о нем слишком много, – но она ему нравилась. Отцу и Молодому Йену тоже, а это много значило. И дяде Джейми, конечно, – хотя все говорили, что дядя Джейми околдован. Майкл усмехнулся. Эге, если любить собственную жену было следствием колдовства.
Если бы кто-нибудь за пределами их семьи знал, что она им говорила… Он прогнал эту мысль. Этого он не мог забыть, но думать не хотел. Про кровь, текущую по сточным канавам Парижа. Он невольно посмотрел вниз, но канавы были полны обычным ассортиментом отбросов, дохлыми крысами и кусками пищи, слишком испорченными, чтобы на них позарились даже уличные попрошайки.
Он шел, медленно пробираясь по многолюдным улицам, мимо Нотр-Дама и Тюильри. Если он много ходил, то иногда ему удавалось заснуть без дюжины бокалов вина.
Он вздохнул и, работая локтями, пробрался сквозь группу бродячих музыкантов, толпившихся у таверны, потом повернул к рю Тремулен. В иные дни его голова была похожа на тропу среди ежевики: колючки впивались в него, куда бы он ни повернул, и невозможно было выбраться из зарослей.
Париж – небольшой город, но сложный, в нем есть места, где всегда можно погулять. Майкл пересек площадь Согласия, думая о том, что говорила им Клэр, и мысленно видя высокую тень от ужасной машины.
Джоан обедала рядом с матерью Хильдегардой, такой древней и святой, что девушка боялась даже дышать слишком сильно, а то вдруг преподобная мать-настоятельница рассыплется на крошки словно черствый круассан и душа ее полетит на небо прямо у нее на глазах. Впрочем, мать Хильдегарда невероятно обрадовалась письму, которое привезла Джоан, у нее даже слегка порозовело лицо.
– От моей… э-э… – Святые Марфа, Мария и Лазарь, как по-французски «мачеха»? – Э-э… жена моего… – Не знала она и как перевести «отчим»! – Жена моего отца, – нерешительно закончила она.
– Ты дочка моей милой подруги Клэр! – воскликнула монахиня. – И как она поживает?
– Бонни, э-э… то есть bon, когда я видела ее в последний раз, – ответила Джоан и потом попыталась что-то объяснить, но вокруг нее все говорили очень быстро по-французски, и она замолчала и взяла бокал вина, который предложила ей мать Хильдегарда. Так она станет пьяницей задолго до того, как примет постриг, подумала она и, пытаясь спрятать свое покрасневшее лицо, нагнулась и погладила крошечную собачку настоятельницы, пушистое, добродушное существо цвета жженого сахара по кличке Бутон.
Благодаря то ли вину, то ли доброте настоятельницы она немного успокоилась. Мать Хильдегарда приветствовала ее в общине и в конце трапезы поцеловала в лоб, а потом отправила с сестрой Евстасией осматривать монастырь.
И вот она лежала на узкой кровати в дортуаре, слушая дыхание дюжины других новициаток. Ей казалось, что она в коровнике – такой же теплый, влажный воздух, только без запаха навоза. Ее глаза наполнились слезами, когда внезапно и живо ей представился их каменный коровник в Балриггане. Но она прогнала слезы и плотно сжала губы. Несколько девушек тихонько рыдали, тоскуя по дому и семье, но она не хотела быть такой, как они. Она была старше многих из них – некоторым было не больше четырнадцати, – и она обещала Господу, что будет держаться.
День прошел неплохо. Сестра Евстасия была очень добра. Она провела ее и парочку других новеньких по территории монастыря, показала большой сад с лекарственными травами, фруктами и овощами для кухни, храм, где шесть раз в день служили молебны плюс мессу по утрам, хлевы и кухни, где они будут поочередно работать, и большую больницу Ангелов – главное место трудов в монастыре. Они видели больницу только снаружи, внутрь они пойдут завтра, когда сестра Мари-Амадеус объяснит им их обязанности.
Это было нелегко, конечно, – все-таки она понимала только половину того, что ей говорили люди, и была уверена по выражению их лиц, что они понимали еще меньше из того, что она пыталась им сказать, – но замечательно. Ей нравились духовная дисциплина, часы молитвы с ощущением покоя и единения, которое нисходило на сестер, когда они вместе пели и молились. Нравились строгая красота храма, потрясающая элегантностью, тяжелые линии гранита и грация резьбы по дереву, легкий запах ладана в воздухе, словно дыхание ангелов.
Новициатки молились вместе со всеми, только не пели. Их будут учить музыке – как чудесно! В юности мать Хильдегарда была, по слухам, знаменитой музыкантшей и считала музыку одной из самых важных форм молитвы.
Мысль о новых вещах, которые она увидела, и о тех, что еще предстояло увидеть, отвлекли ее – чуточку – от воспоминаний о голосе матери, о ветре с пустоши, о… Она торопливо прогнала такие мысли и взяла в руки новые четки, тяжелые, с гладкими деревянными бусинами, приятные на ощупь и успокаивающие.