Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она закончила «Посещение Девой Марией святой Елисаветы» и только тогда немного пришла в себя. Первый день в Париже оказался совсем не таким, как она ожидала. Но все же ей надо что-то написать домой маме, непременно. Если в монастыре ей позволят писать письма.

Служанка вернулась с двумя огромными ведрами горячей воды и с чудовищным плеском опрокинула их в ванну. Следом за ней пришла еще одна, тоже с ведрами. Они подхватили Джоан, раздели и поставили в ванну, не успела она сказать первое слово «Воскресения Господа» для третьей декады.

Они говорили ей что-то по-французски, чего она не понимала, и показывали не очень понятные предметы. Она узнала маленький горшочек с мылом и показала на него, и одна из служанок тут же вылила воду ей на голову и принялась мыть ее волосы!

Она прощалась со своими волосами уже несколько месяцев, когда расчесывала их, смирившись с предстоящей потерей; то ли она сразу пожертвует ими, став новициаткой, или позже, уже послушницей, но все равно ясно, что с ними она расстанется. Шок от умелых и ловких пальцев, растиравших кожу на голове, чувственный восторг от теплой воды, лившейся по волосам, мягкая, влажная их тяжесть на груди – может, это Господь спрашивал, хорошо ли она все продумала? Знала ли она, с чем расстается?

Что ж, она знала. И она продумала. С другой стороны… она не могла остановить служанок, правда; это сочли бы за дурные манеры. Тепло воды и выпитое вино заставили кровь быстрее течь по венам; ей казалось, что ее разминают, словно ириску, растягивают, вытягивают, блестящую и падающую упругими петлями. Она закрыла глаза и пыталась припомнить, сколько «Аве Мария» ей надо прочесть в третьей декаде.

Лишь когда служанки подняли ее, розовую и распаренную, из ванны и завернули в удивительно огромное и пушистое полотенце, она резко вынырнула из своего чувственного транса. Холодный воздух напомнил ей, что вся эта роскошь – козни дьявола; наслаждаясь всем этим чревоугодием и грешным купанием, она совсем забыла про молодого мужчину, бедного, отчаявшегося грешника, который бросился в море.

Служанки ушли. Она тут же опустилась на колени на каменный пол и сбросила уютные полотенца, подставив в наказание свою голую кожу холодному воздуху.

– Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa,[32] – шептала она, стуча кулаком в грудь в пароксизме боли и сожаления. Перед глазами был утонувший молодой парень, его тонкие каштановые волосы, прилипшие к щеке, полузакрытые незрячие глаза – о какой ужасной вещи он подумал, перед тем как прыгнуть в море, раз так закричал?

Она подумала о Майкле, о выражении его лица, когда он говорил о своей бедной жене – возможно, тот самоубийца потерял дорогого ему человека и не мог жить без него?

Ей надо было поговорить с ним. В этом была бесспорная, ужасная правда. Не имело значения, что она не знала, что сказать. Она должна была довериться Богу, и он послал бы ей слова, как сделал это, когда она говорила с Майклом.

– Прости меня, Отче! – страстно проговорила она вслух. – Пожалуйста, прости меня, дай мне силы!

Она предала того бедного парня. И себя. И Господа, который дал ей этот ужасный дар предвидения зря. И голоса…

– Почему вы не сказали мне? – воскликнула она. – Вам нечего и сказать в свое оправдание? – Вот, она принимала их за голоса ангелов, а они были лишь клочками тумана, проникавшими в ее голову, бессмысленными, бесполезными… бесполезными, как и она сама, ох, Господи Иисусе…

Она не знала, долго ли стояла так на коленях, голая, полупьяная, в слезах. Она слышала приглушенный, неодобрительный писк французских служанок, которые сунули головы в комнату и так же быстро отпрянули, но не удостоила их внимания. Она не знала, правильно ли молиться за бедного самоубийцу – ведь это смертный грех, конечно же, он попал прямо в ад. Но она не могла оставить его, не могла. Почему-то она чувствовала, что отвечала за него и так беззаботно позволила ему пасть… конечно же, Господь не сочтет его полностью виноватым, раз это она должна была присмотреть за ним.

Так она и молилась, со всей энергией тела, рассудка и духа просила о милосердии. О милосердии к этому парню, к маленькому Ронни и старому пьянице Ангусу, милосердии к бедному Майклу и душе Лили, его дорогой жены, и нерожденному ребенку. И о милосердии к себе самой, недостойному сосуду Божьего промысла.

– Я исправлюсь! – обещала она, шмыгая носом и вытирая его пушистым полотенцем. – Правда, исправлюсь. Я стану храбрее. Правда.

Майкл взял подсвечник у лакея, пожелал спокойной ночи и закрыл дверь. Он надеялся, что почти-сестра-Грегори удобно устроилась; ведь он распорядился, чтобы ее поместили в главной гостевой комнате. Он был уверен, что она хорошенько выспится. Он лукаво улыбнулся: непривыкшая к вину и явно нервничавшая в незнакомой компании, она выпила почти весь графин хереса, прежде чем он заметил, и сидела на углу с рассеянным взглядом и загадочной улыбкой, напомнившей ему картину, недавно увиденную им в Версале, которую дворецкий назвал тогда «Джоконда».

Конечно же, он не мог везти ее в монастырь в таком виде и отдал ее в руки горничных. Они обе глядели на нее с опаской, словно подвыпившая монахиня – особенно опасное существо.

Он и сам выпил немало в течение дня, особенно за обедом. Они с Шарлем беседовали и пили ромовый пунш. Не говорили ни о чем конкретно, просто он не хотел остаться один. Шарль позвал его в игровые комнаты – Шарль был отъявленным игроком, – но кротко принял его отказ и просто составил ему компанию.

Только он подумал о доброте Шарля, как пламя свечи на миг затрепетало и расплылось. Майкл заморгал и тряхнул головой, как оказалось, зря; его желудок взбунтовался, протестуя против такого неожиданного движения. Майкл еле успел донести его содержимое до ночного горшка. Избавившись от выпитого и съеденного, он без сил лег на пол и прижался щекой к холодным доскам.

Нет, конечно, он мог встать и дойти до кровати. Но он не мог смириться с мыслью о холодных, белых простынях, о таких круглых и гладких подушках, словно на них никогда не лежала голова Лили, а кровать никогда не знала тепла ее тела.

Слезы текли по его переносице и капали на пол. Послышался цокот коготков, из-под кровати вылез Плонплон, лизнул его в лицо и заскулил. Майкл сел, прислонившись плечом к кровати, с мопсом на одной руке, и потянулся к графину с портвейном, который оставил дворецкий – по его просьбе – рядом на столике.

Запах был ужасный. Ракоши закрыл нижнюю половину лица шерстяным шарфом, но вонь все равно просачивалась, липла к гортани, ему даже не помогало то, что он дышал ртом. Стараясь вдыхать как можно меньше воздуха, он осторожно пробирался по краю городского кладбища, светя себе под ноги узким лучом темного фонаря. Каменоломня находилась далеко от погоста, но при восточном ветре вонь долетала и туда.

Известняк не добывали здесь уже много лет; ходили слухи, что тут водилась нечистая сила. Так и было. Ракоши знал это точно. Чуждый религии – он был философом и естествоиспытателем, верил в силу разума, – он все-таки невольно перекрестился, ступая на ступени лестницы, которая вела вниз, в шахту, в зловещие недра каменоломни.

Но слухи о призраках, демонах и ходячих мертвецах, по крайней мере, отпугивали всех желающих исследовать странный свет, мерцавший в подземных штольнях каменоломни, если его вообще кто-либо замечал. Хотя на всякий случай… Ракоши раскрыл сумку из мешковины, все еще вонявшую крысами, и вытащил пучок уранинитовых факелов и шелковую клеенку, содержавшую несколько локтей ткани, пропитанной селитрой, солями поташа, голубого купороса, ярь-медянкой, маслом сурьмы и еще несколькими интересными веществами из его лаборатории.

Голубой купорос он нашел по запаху и плотно намотал ткань на головку одного факела, затем – тихонько насвистывая – сделал еще три факела, каждый пропитанный разными солями. Он любил эту часть ритуала, такую простую и удивительно прекрасную.

вернуться

32

[32] Моя вина, моя вина, моя величайшая вина (лат.) – формула покаяния и исповеди в религиозном обряде католиков с XI века.

28
{"b":"658427","o":1}