- Ты замечательно выступил, дорогой, - неизменно говорила Луиза Арчибальд каждый год своему супругу.
- Спасибо, милая, - отвечал Лоренс. - Ведь это и вправду их вдохновляет, да? Чуть-чуть лирики, чуть-чуть географии...
- Наверное, дорогой, - отвечала Луиза. - Хотя мне не приходилось встречать подлинных ценителей поэзии среди фабричных рабочих.
Недоверчивость Луизы удалось бы поколебать, случись ей познакомиться с Патриком Джозефом Нунаном. Патрик иммигрировал из Ирландии и тоже считал себя поэтом. Порой воскресными вечерами, уже достаточно нетвердо держась на ногах, он читал друзьям свои стихи:
"Если нос твой резко свисает вниз,
Если долго слишком он свисает вниз,
Значит, он какой-то такой ничей,
Не похож на птицу и на ручей.
И огромный мир, словно в камень врос.
До чего доводит проклятый нос."* **Перевод Фаины Гринберг**
Моника Монтамбо проработала на фабрике уже больше трех месяцев, когда впервые обнаружила, что рядом с ней есть люди, которые всерьез мечтают вырваться из краснокирпичной тюрьмы, как она сама окрестила "Северо-восточную мануфактуру". Хотя подавляющее большинство по-прежнему составляли канадские французы, за последние годы в Ливингстоне осело множество греков, поляков и ирландцев, которые уже вовсю трудились на принадлежащих компании фабриках.
Греки работали с одержимостью. Они зарабатывали деньги. На обед грек съедал краюху черного хлеба, вымоченного в оливковом масле. Он снимал самое дешевое жилье, которое только мог разыскать, причем жил неизменно в одиночку. Семья оставалась в Греции, пока он сколачивал состояние. С маниакальным упорством он откладывал деньги и в один прекрасный день Моника выяснила - зачем. Чтобы, вернувшись в "старую добрую Грецию", приобрести оливковую плантацию.
Один грек обяснил ей на ломаном английском:
- У меня будет собственная оливковая роща и все кругом будут считать меня миллионером.
Моника, которая редко, крайне редко, вступала с кем-либо в разговоры, после этого буквально извела расспросами веретенщика, трудившегося с ней по-соседству.
- Зефрин, - спросила она. - Что вы собираетесь делать после того, как закончите работать на фабрике?
Зефрин Болдюк посмотрел на нее как на сумасшедшую.
- Ты верно рехнулась, - сказал он. - С какой стати я должен заканчивать работать на фабрике?
- Я просто подумала, что вам, должно быть, хочется вернуться в Канаду, в свою родную деревню.
Зефрин расхохотался.
- Ты и впрямь спятила. Куда мне возвращаться? Эх, малышка, тебя испортила эта короткая рабочая неделя. Когда я нанялся сюда на работу, мы трудились по семьдесят пять часов в неделю, что мне казалось раем по сравнению с тем, как я вкалывал на ферме. И ведь ферма принадлежала вовсе не моему отцу, нет. Я работал на старого мерзавца по имени Гектор Лапуант, который гонял меня до седьмого пота, а платил всего двадцать пять центов в день. Правда, сукин сын еще кормил меня. Если можно назвать едой эти отбросы. И ты хочешь, чтобы я туда вернулся? Нет, такой жизни я бы и врагу не пожелал.
- Но я вовсе не имела в виду, что вы должны возвратиться именно так, - возразила Моника. - Я хотела сказать, что вы могли бы накопить денег и, вернувшись, купить себе собственную ферму.
- А как, по-твоему, я могу накопить денег, когда у меня на шее десять голодных детишек, да еще жена, которая требует себе новую шляпку всякий раз, как выбирается в лавку, а? Нет, девочка моя, никуда я отсюда не собираюсь. Более того, через месяц мне должны предоставить американское гражданство.
- Но ведь тогда вам уже не вырваться! - воскликнула Моника.
Зефрин расправил спутавшиеся волокна на одной из бобин и только потом повернулся к Монике.
- Откуда мне вырываться? - со вздохом спросил он.
- Да вот отсюда, - Моника обвела рукой бесконечные ряды прядильных станков. - От всего этого.
- Понятно, - ответил Зефрин. - Ты говоришь прямо как грек или один из этих чертовых поляков.
- Это вовсе не одно и то же, - обидчиво возразила Моника. - Они совсем разные.
Моника была права. Если греки только и мечтали о том, как вернуться в свою страну, то поляки довольствовались скудным обедом из ломтя хлеба и куска солонины, чтобы отложить деньги на покупку участка земли на окраине городка.
- Мне бы только крохотный надел, - говорил один из поляков. - Я разобью сад, заведу себе пару свиней и коровку. Потом настанет день, когда я смогу уволиться с фабрики. Я стану фермером и начну торговть свежими фруктами и овощами на базаре.
И уж совсем по-другому рассуждал знакомый ирландец. Все его мечты сводились к покупке салуна. Сам же ирландец в белоснежном накрахмаленном фартуке будет стоять за отполированной до блеска стойкой бара и купаться в деньгах. Он станет королем.
Но я-то не гречанка, не полька и не ирландка, думала Моника. Я канадская француженка. Я не смогу жевать черный жлеб с оливковым маслом и солониной и мне не по силам будет заправлять салуном. Я не смогу ходить в рубище и жить в сыром подвале. И мне никогда не вырваться отсюда. Никогда!
Моника окинула унылым взглядом бесконечные ряды ткацких станков. Увы, ей суждено всю жизнь провести в мире, где пол под ногами ходит ходуном, и где нужно кричать, чтобы тебя кто-нибудь услышал.
Зефрин Болдюк закашлялся и смачно сплюнул на пол. Монику передернуло и глаза ей застлали слезы.
В тот день, кагда Соединенные Штаты Америки объявили войну Германии, Арчибальды, Этвуды и Истмены собрались вместе и устроили грандиозную вечеринку. Причина торжествовать у них была: Америка явно не рисковала проиграть войну, а теперь, когда "Северо-восточной мануфактуре" предстояло работать все двадцать четыре часа в сутки, деньги от американского правительства должны политься рекой. Возвращались старые добрые времена, когда никакие дурацкие нововведения и законы не охраняли рабочих и не превращали их в лодырей и разгильдяев. Все вернется на круги своя. Для Арчибальдов, Этвудов и Истменов.
Для Моники Монтамбо и таких же, как она, война казалась нескончаемой. До этого Моника даже не представляла, что в Ливингстоне живет столько женщин. Женщины трудились на фабриках, выполняя ту работу, которую прежде делали мужчины. Толпы женщин заполняли улицы, лавки и церкви. Рядом с Моникой работали женщины, которые почти беспрерывно плакали и впервые в жизни стали покупать и читать газеты. Женщины подписывались на государственные займы, как безумные дожидались очередных списков убитых и без конца плакали, плакали и плакали. И уж, конечно, не могли работать, как полагается.