Стивен Миллхаузер
ГОВОРИТ КАСПАР ХАУЗЕР
Перевод Анастасии Грызуновой
Дамы и господа, жители Нюрнберга. Высокие гости. С немалым изумлением стою я сегодня перед вами по случаю третьей годовщины моего прибытия к вам в город. Вспоминая грубую тварь, полуидиота, полускотину, что вдруг возникла на ваших улицах в тот день - неразборчиво бормоча - спотыкаясь - рыдая - ослепленную солнечным светом - согбенную и чахлую тварь - потерянную - невыразимо потерянную - тварь, которую с первых лет жизни заперли в темном склепе, - и затем думая о молодом господине в сюртуке и безупречном галстуке, что стоит сейчас перед вами, - должен признаться, я чувствую некое внутреннее головокружение. Точно я - не более чем греза, фантастическая греза - ваша греза, дамы и господа, жители Нюрнберга. Ибо каков бы ни был я, похороненный глубже мертвецов, я всегда помню, до какой степени я - ваше создание. Под терпеливым руководством профессора Даумера, коему я благодарен безмерно, меня вылепили в ваше подобие. Я есть вы - и вы - и вы - я, кто лишь несколько кратких лет назад валялся ниже скотины.
Разумеется, я понимаю, что мое развитие еще далеко не завершено. На этот счет я не питаю иллюзий. Входя в помещение, я прекрасно чувствую случайные взгляды изумления или жалости, не говоря о взглядах более тонких и более тлетворных - можно назвать их любезно подавленными изумлением или жалостью. Даже сейчас я, взрослый двадцатилетний мужчина, не умею естественно держать руки и ощущаю, как нелепо они свисают по бокам с немного растопыренными пальцами. У меня неуверенная походка. Это особенно видно, когда я оказываюсь в центре внимания: меня бросает в легкую качку, или же я словно падаю вперед и быстро переставляю ноги, пытаясь сохранить равновесие. Я также не способен в совершенстве управлять лицом - оно то и дело хмурится или изображает детское удивление. Даже слова мои не всегда появляются с плавностью, которой я добиваюсь, но вываливаются стремительным потоком или же неестественно медленно. Порой я оступаюсь и падаю в яму или колодец печали, глубокую яму, и падение в нее бесконечно; сами стены падают; и падая, никогда не достигая дна, ибо его нет, я гляжу вверх и высоко-высоко, в вечно отдаляющемся крошечном круге света, вижу лица, что глядят на меня с невообразимой вышины - это ваши лица, дамы и господа, жители Нюрнберга. Ибо хотя я сформирован по вашему подобию, я в то же время настолько ниже вас, что одна попытка взглянуть вам в лицо вызывает головокружение. Уж это ясно.
Тем не менее, невзирая на подобные пробелы в моем развитии, полагаю, что могу сказать: я прошел удивительно долгий путь. Безусловно, замечателен тот факт, что я способен прямо стоять здесь перед вами после того, как целую жизнь провел прикованным к земле. Но стоит ли напоминать вам мою и без того хорошо известную историю? Достаточно двух примеров. Помню случай вскоре после моего прибытия сюда - пока меня еще держали в замке, в башне Вестнер. Однажды мой тюремщик, который был всегда со мною ласков, принес мне предмет, какого я раньше не видел. Какая-то палочка - я едва мог ее разглядеть, поскольку из-за своего невежества еще не умел ясно различать предметы; но на верхушке светилось что-то яркое - оно мне понравилось и поглотило все мое внимание. Тюремщик поставил палочку на стол. Возбужденный и восхищенный, я потянулся к ней. Палка меня укусила. Я испуганно вскрикнул и отдернул руку. На лице надзирателя я заметил тревогу - тревогу, напугавшую меня еще больше, чем опасная палка. Что я сделал не так? Почему палочка на меня набросилась? Ах, палочка, палочка, дамы и господа, - вы же узнали палочку, правда? Что касается меня, то я не узнавал ничего, кроме ужаса и боли.
Перехожу ко второму случаю. Однажды ко мне в башню пришел незнакомый господин - это было незадолго до моего переезда в дом к профессору Даумеру. У герра фон Фейербаха был добрый, но испытующий взгляд; задав несколько вопросов, он отвел меня к тому месту в стене башни, куда я с безопасного расстояния любил смотреть на свет. Он, видимо, знал, как чувствительны мои глаза, и осторожно поставил меня сбоку от опасного места. Словами и жестами он дал понять, что я должен посмотреть вниз - на то, что лежало предо мною. Я подчинился. Сейчас же тревога и ужасная тяжесть навалились на меня, и отвернувшись я закричал "Плохо! Плохо!" - слово, которое недавно выучил. Мне показалось, что передо мной поставили оконный ставень, а на нем оказались уродливые кляксы краски - зеленые, желтые, белые, синие и красные. Понимаете, я в то время не знал, как расстояние меняет предметы. На самом деле, я не имел представления об удаленных предметах; точнее, то, что я видел, возникало словно прямо перед глазами - ставень, обляпанный уродливой краской, заперший меня внутри.
Палочка и ставень, дамы и господа! Теперь вы понимаете? Я был юнец лет шестнадцати или семнадцати, на щеках начала пробиваться борода, и я понятия не имел о свечке, ни малейшего представления о пейзаже за окном. У меня была горстка слов, которым меня научили в башне - я использовал их по-своему, часто смущая и веселя посетителей. Поговорим о веселье посетителей? Нет, полагаю, не стоит. И, разумеется, у меня имелись игрушечные лошадки, которых я украшал лентами и обрывками цветной бумаги. Я любил яркие блестящие предметы. Разговаривал с лошадками. Разговаривал с хлебом. Я был ребенок - нет, меньше чем ребенок, - едва ли больше жабы. Однажды меня в сопровождении двух полицейских взяли погулять в город. Внезапно ко мне направилась черная штука, трясущаяся черная штука. Меня стиснуло ужасом, я попытался бежать. Лишь позже, гораздо позже им удалось мне втолковать, что видел я черную курицу.
Ибо, понимаете, даже тогда, в башне замка, в вышине над городом, я едва был человеком. И все же, если подумать о черной пустоте, что составляла предыдущую мою жизнь, мою еще более раннюю смерть, - башня кажется воплощением цивилизации. Но можете ли вы вообразить ее - ту, другую жизнь? Можете? Способны ли вы, дамы и господа, жители Нюрнберга, глубочайшим, искреннейшим, длительнейшим рывком воображения понять, что это такое - жизнь с ощущениями червя? Семнадцать лет обитать во тьме; не видеть света; ни единого лица; ни единого голоса; не в состоянии даже ощутить утрату подобного - способны? Я жил во тьме. Что-то мешало мне встать. Я мог сидеть и немножко ползать. И возможно, в это единственное мгновение я могу утверждать, что имею преимущество перед вами - сомнительное и позорное преимущество, ибо, полагаю, я единственный из вас испытал такую жизнь. Семнадцать лет! Нет, слишком сложно. Даже я с трудом могу это вообразить. Человек, который ухаживал за мной, никогда не показывался. Оставлял хлеб и воду, когда я засыпал. Я всегда просыпался в темноте. На земле солома. Разумеется, мысль о жестокости тогда не приходила мне в голову. У меня была вода, хлеб и две маленькие лошадки. Белые, деревянные. Я садился, вытянув ноги. Я был доволен - или, если не доволен, то не недоволен. Что я об этом знал? Лишь потом, выбравшись из склепа, постиг я смысл недовольства. И, наверное, вам следует принять это во внимание, дамы и господа, жители Нюрнберга, раздумывая о моих замечательных успехах. Ибо лишь оставив самого себя позади, увидел я, чем был. Хотя также справедливо сказать, что к моменту, когда я вообще смог себя увидеть, я уже прошел огромный путь, и оглядываясь назад, едва себя различал.