Сестра Жанна изо всех сил старалась уравновесить горе, которое испытывала, видя страдания больных, собственной неиссякающей радостью при созерцании чуда здоровых. Салли была здоровой (девять фунтов при рождении, а позже, когда подросла, крепкие руки и ноги и розовые щечки), и после печального дня у одра умирающего ребенка или горюющей матери сестра Жанна предвкушала, как увидит ее в подвальной прачечной, хотя бы чтобы убедиться: Бог, в конце концов, так же щедро наделяет добрым здравием, как и болезнями.
Она подбирала полы одеяния и садилась к девочке на персидский коврик, упиваясь видом пухлых ручек и ярких глазок, ее смышленостью (уже к четырем годам Салли знала поименно всех монахинь в монастыре) и тем, как быстро она растет. Это утешало, дарило надежду, что чахоточная девочка, за которой сестра Жанна на днях ухаживала в ее последние часы, возродится на небесах такой же пышущей здоровьем. И молодая монахиня говорила себе, что стенания и горе несчастной матери – не сейчас, но скоро, ведь жизнь – это лишь миг, – обратятся в радость, с какой Энни обнимала в лучах предвечернего солнца здоровую дочку и говорила:
– Оглянуться не успеешь, как я вернусь.
– Не спеши, – отвечала тогда сестра Жанна или, цитируя сестру Люси: – «Пойди глотни свежего воздуха». – И они обе хохотали.
Когда Энни уходила, сестра Жанна с девочкой карабкались вверх по лестнице («Нет-нет, у меня все будет в порядке, – иногда бросала им вслед сестра Иллюмината. – Столько дел еще, столько дел. Возможно, вам придется прислать мне ужин сюда».) Они заходили в красивую часовню, чтобы, преклонив колени, вместе помолиться. Они шли на кухню за сухим печеньем и стаканом молока или (если готовить обед было еще рано) стряпали основу для пудинга или фруктовое пюре. В хорошую погоду они выходили на задний двор монастыря, где копались в садике лопатой и старой ложкой. Когда шел дождь, они сидели в обставленной со вкусом общей комнате, в прошлом – гостиной особняка, и перебирали четки. Сестра Жанна превращала каждое таинство в своего рода сказку, а девочка считала бусины четок и, как правило, тихонько засыпала.
Как раз в такой сырой день, в минуты краткого и непривычного безделья, сестра Жанна задумалась о Джиме.
С убежденностью очевидца сестра Жанна верила, что любая человеческая утрата будет возмещена: к горюющей девочке вернется мать, мертвый младенец обретет в мире ином крепкое здоровье, страдание, горе, несчастный случай и потеря – все получит воздаяние на небесах. Она верила этому, потому что… (и она могла объяснить это только детям, а при попытке сказать то же самое горюющему или страдающему от тоски взрослому становилась косноязычной) потому что этого требовала справедливость.
На ее взгляд, это был простой логический вывод. Безумие, с которым страдание распространялось по миру, бросало вызов логике. По неправомерности со страданием ничто не сравнится. Невезенье, слабое здоровье, неудачный момент. Невинные дети заболевали так же часто, как грешные люди. Болезнь поражала молодых матерей, а старухи беспокойно задерживались на этом свете. Жизнь достойных людей обрывалась в хаосе, отчаянии или полнейшем разорении. Удачливые блаженно вели свою жизнь до того момента, пока удача им вдруг не изменяла: стук в дверь, кашель, блеск на лезвии ножа, краткий миг невнимания. Долгожданный ребенок выскальзывал в этот мир и тут же синел и обмякал на руках матери. Кто-то появлялся на свет хромым, увечным или просто слишком голодным для хрупкой женщины, которой сама жизнь была уже не по плечу. В соседнем приходе родился младенец с черепом настолько деформированным, что не мог закрыть рот, и каждый его вдох или выдох, каждое слово, которое он произносил, даже детский смех сухо хрустели на пересохших и раздутых губах. Сестра Жанна видела мальчика, который родился с пурпурным родимым пятном во всю щеку. Слепота. Побои. Сломанные или искривленные кости. Несчастные случаи, разложение. Жестокость природы. Жестокость дурных людей. Слабоумие, безумие.
Этому не было объяснения. Невозможно было объяснить и то, насколько всеобъемлюще страдание, насколько оно избирательно.
Сестра Жанна верила, что справедливость требует упорядочить этот хаос. Справедливость требует, чтобы горе обрело утешение, чтобы раны зажили, каждое оскорбление обрело воздаяние, а смятение – уверенность, что каждый живой человек, которого создал Бог, не погибнет окончательно.
– Ты же знаешь, что справедливо, а что нет, да? – спрашивала сестра Жанна больного ребенка, горюющего сироту и даже Салли, когда та достаточно подросла, чтобы понять вопрос. И нас она тоже спрашивала: – А откуда ты это знаешь?
Сестра Жанна касалась кончиком пальца лба ребенка, его бьющегося сердца.
– Просто Господь вложил в тебя это знание еще до твоего рождения. Чтобы ты распознал справедливость, когда ее увидишь. Чтобы ты знал: Он намерен явить справедливость.
– Кто самый тупой мальчик у вас в классе? – как-то спросила она нас. Дело было в старом хемпстедском доме, где прошло наше детство. – И если учитель, когда будет раздавать конфеты, всем даст по две, а ему только одну, что он скажет? Он скажет, что это несправедливо, верно? Если вы за игрой в мяч заявите, что он промазал, тогда как все видели, что он попал, что он скажет? Пусть он даже не успевает на уроках? Он скажет, что это несправедливо, так? А как он узнает? Он узнал про справедливость из книжки? Сдал экзамен по справедливости? Нет и нет.
В ночь перед похоронами Джима сестра Жанна переставила два стула от обеденного стола к его гробу. Когда уставшая сестра Сен-Савуар вернулась в монастырь, они с Энни вдвоем отсидели долгое бдение. Сестра Жанна достала четки, но не молилась, и, когда Энни потянулась взять ее за руку, сестра Жанна поймала себя на том, что не в силах выразить в ответном пожатии даже толики утешения. Мистер Шин ведь дал ей прочесть заметку в газете – под дождем, в печальном свете фонарей.
Тут логика воздаяния утрачивала силу.
На Джима не обрушился позор или несчастье. Он не подхватил грипп и не шагнул случайно с тротуара под колеса, лампочка не перегорела, годы его не истрепали. Он не понес оскорбления, которое должен был бы возместить Господь. Никакого несчастного случая. Никакой болезни. Никакого увечья с рождения. Ему была дана жизнь, а он от своей жизни отказался.
В простой логике сестры Жанны, в логике ее веры, ему не требовалось воздаяния или справедливости. Его смерть была его собственной прихотью. Его собственным выбором. Если по справедливости, как тут можно было чего-то требовать? В ее глазах обещание искупления, обещание вечной жизни, согласно установленному на небесах порядку, не могло воплотиться, если обнулялось невероятным упрямством, невероятным высокомерием. Обретение небес не станет чудом, если небеса нельзя утратить.
На протяжении той долгой ночи (рука об руку с Энни, молитвы не прочитаны) сестра Жанна всматривалась в неподвижное мальчишеское лицо Джима, холодное как камень. Ни сердце, ни воображение не могли ее убедить в том, что однажды оно вновь познает жизнь.
А теперь его дитя, его живая плоть и кровь, растянулось на диване в общей комнате монастыря, широко раскинув руки, повернув к потолку ладошки, перебирая во сне пальцами. Она так быстро росла. Сестре Жанне пришлось поднапрячься, чтобы разглядеть прежнего младенца в девочке со светлыми бровями и закрытыми глазами в обрамлении темных ресниц, с маленькими губками, так строго поджатыми во сне. Она ощущала (это было как прилив или половодье), как восхитительно любить это дитя, как прекрасно изо дня в день видеть его здесь – бальзам для души при любых горестях. Обретение равновесия. Радость.
Она думала о Джиме и о том, от чего он отказался.
Тихая общая комната монастыря, где все словно застыло под звуки дождя, окрасилась оттенками сепии – причиной тому был час суток, погода, коричневый бархат диванной обивки и темные стенные панели. На кухне миссис Одетт что-то тихо бормотала. Запах корицы и яблок смешивался с монастырским ароматом ладана и старой древесины. С улицы доносился гул машин, приглушенный дождем.