"Это почему ж тебе? Я на тебя не работаю и с тобой в долю не вхожу". Ага, думаю, тертый калач. Говорю опять: "Верно. Ну тогда сам отдашь. Хозяин часиковто мужик хороший, может огорчиться. Пошли, да не думай сплетовать". Ну, он видит, что я стучу по фене [Стучать по фене - говорить по-блатному] и не подумал нарезать.
- А вы кто будете? - стрельнул по коммунарам глазами Вася.
- Свои, - сказал Зуда. - Не дрейфь. Едем Мосторг грабить. Вот тут ты можешь войти с нами в долю.
Хохотал весь наш вагон, а в том числе и Вася. Васю устроили в одном из купе на верхней, вещевой полке, и он поехал с нами.
В тот же вечер в вагоне у меня произошел знаменательный разговор с Бобом Данковым. Боба прямо не узнать. Не то, чтобы его черноморский загар изменил, а как-то Боб выпрямился, лицо у него стало открытое и смотрит совсем по-другому, прямо в глаза, уверенно так. Вообще все наши болшевцы будто другими людьми возвращались "домой". Сколько мы ни ездили по Крыму, ни один курортник не заподозрил, что это бывшие воры, из которых каждый не один раз и не один год просидел в тюрьме. Недаром и Мария Павловна Чехова усомнилась. В Крыму мои воспитанники как бы увидели себя со стороны, поняли, что они теперь действительно другие люди - "как все советские граждане". Это же, видимо, почувствовал и Боб Данков. Он стал гораздо спокойнее, не "психовал"
и, что удивительно, ни разу не напился, хотя виноградного вина в Крыму хоть залейся. "Массандра" готовит и в бутылках и на розлив.
И вот, помню, совсем запоздно уже, когда мы миновали Мелитополь и ехали по Украине, я вышел из купе, остановился у открытого окошка покурить на сон грядущий. Ко мне подошел Боб, тоже с папиросой. Чиркнул спичкой, прикурил, дым выпустил в окно. о ___ - Вот же скажи, почему так, сам не пойму, вдруг заговорил Боб. - Работаю на том же фрезереуреза, а совсем по-другому. Ну?
Я курил и по-прежнему молчал.
- Помнишь, говорил тебе, что "винтиком" себя чувствую? Надоели одни и те же движения. И сторожем стоял на проходной, и планировщиком в третьем машинном цехе, и кладовщиком... куда бы меня кривая завезла. А? Наташка помогла очнуться, сам потом, конечно, понял: да чем же плохо за станком.
Интерес ведь всегда есть: больше выработать и получить. Каждое утро приходишь на обувную и думаешь, а нынче сколько дам? Вроде как все по-старому, как год назад, ан другое. Веришь, перед отъездом в Крым вызвал напарника на соревнование. - Он выпустил дым, еще раз затянулся, спросил в упор: - Думает, не получу красную книжечку ударника?
- Почему не получишь? - ответил я. - Вполне можешь.
Он еще раз затянулся, швырнул выкуренную папироску в окно, сказал очень спокойно:
- Я теперь все могу.
Я еще минуты две курил, не торопился и потом тоже выбросил свой "охнарь" в окошко. Оба мы не уходили.
- Помнишь, как я закачался? - вновь заговорил Боб. - То напьюсь, то прогул сделаю, с работы прогонят. В Москву все рвался. Признаюсь тебе задним числом: в шалман заходил. Звал знакомый домушник на дело, не пошел. А ширму раз взял, хоть не ширмач я, кожа сама в руки лезла [Кожа кошелек]. До чего ж подло было врать тебе без конца! Знаю, человек ты, как старший товарищ ко мне, а я извертелся весь, нахально заливаю в глаза. Думаю: даст мне по морде, выгонит, не обижусь, так и надо. Нет, идешь опять меня устраивать на новое место, а мне еще хуже оттого, потому как вижу: знаешь ведь, что мне цена копейка с дыркой. Помнишь, на "губу" меня посадил? Приехал на Лубянку с бумажкой, самоарестовался. И до того сидеть томительно! Что, думаю, за черт, ведь раньше, когда на Таганке отбывал, на три месяца в карцер загудел и хоть бы хны! Конечно, не совсем "хны", но легче было. Вот что значит вольной жизни хлебнул в Болшеве, человеком себя почуял. А? Понять это надо! Когда же поволокли меня в МУР насчет Верещагина, помнишь, ты со мной ездил? Зарекся носовой платочек чужой взять. Понял: коммуна - дом родной. Ну, а теперь меня уже с ног не собьешь. Не-е... никому не сбить.
Последние слова Боб произнес так спокойно, решительно, что я глянул на него внимательно. Верхний свет в коридоре вагона уже убавили, но видно было хорошо. До чего простое, мягкое и какое-то уверенное выражение было у Боба. "А ведь он парень красивый", - вдруг впервые подумал я. Боб смотрел в степь, не знаю, заметил ли, что я его разглядываю?
- Как у тебя с Наташей? - спросил я.
С минуту он не отвечал. Грохотал поезд, пробежал за окном какой-то украинский хутор, совсем темные беленые хаты, пирамидальные тополя, и опять степь да звезды, да гул колес. Боб повернулся ко мне лицом.
- Никак.
- Не встречаетесь, что ли?
Боб пожал плечами.
- Почему? Не разошлись, а... не верит она. Понимаешь? Давно еще, в апреле я ей предложил: выходи за меня. А она: "Очень нужно. Муж прогульщик... летун. Прямо мечтаю". Как по морде вдарила. Прошло сколько-то там, думал и здороваться перестанет. Нет, опять гуляем. "Надсмехается?" Это я так, себе. Тут подумал: а что, если кокетство? Беру под руку - не вырывает. Может, это намек: "А ну, возьми меня силой?" Обнял раз - так толканула в грудь, чуть с катушек не слетел. "Сперва человеком стань. Я семью хочу. На балалайке умеешь играть, а на станке слабо?
Труднее на станке?" Вот так и в Крым уехал.
В окно влетал свежий ночной ветер, колыхал кремовую занавесочку. Все наши спали. Мы закурили еще по одной, смотрели в темную ночь с яркими нависшими звездами.
- А когда наш оркестр вторую премию взял, - продолжал Боб, - вернулись мы из Москвы на автобусе, я заметил: ждала,. Гордилась. Подошел, а она сделала вид, будто просто так пришла. Все идут и она.
Боб долго курил, смотрел в окно, а потом сказал мне с тем же удивившим меня в этот вечер спокойствием :
- Все одно моя будет. Куда ей деться? Месяц буду ждать, год, а добьюсь. Теперь я знаю.
Мы докурили и пошли спать.
Опять выписываю из дневника.
29 августа 1932 г.
"Вот мы и в Болшеве, дома. Жизнь пошла вроде та же, а вроде и не та же. "Струнники" щеголяют крымским загаром, ходят гоголем, без конца хвастаются тем, как жили в санатории, встречали восход солнца на Ай-Петри, ныряли в море возле Русалки, осматривали домик-музей Чехова, давали концерты в Ялте и Симеизе. У всех белые рубахи, штаны и даже туфли порядком загрязнились, но я заметил, никто их не снимал, как бы подчеркивая великолепный черноморский загар и словно бы боясь, что снимут эту робу и еще болшевцы не поверят, что на Черном море были, отдыхали.
В Болшево с нами приехал и мой "дружок" патлатый Вася. Тут его постригли, он все время не отстает от Леши Хавкина. Богословский сказал, что определит его в Москве в детдом соответственно его возрасту".
2 сентября 1932 г.
"Снова втягиваюсь в работу. А хорошо отдохнуть на море! Теперь буду копить от зарплаты, чтобы на будущее лето поехать с семьей.
Васю отвезли в Москву. Повез Леша Хавкин. Спрашивает :
- Приедешь навещать?
Вася головой кивнул:
- Беспременно приеду. Вырасту, возьмете меня к себе?
Ему пообещали".
6 сентября 1932 г.
"Пришел Боб Данков и прямо с порога:
- Андреич, разрешишь жениться?
Глаза большие, в них и радость и тревога. У нас ни один коммунар не имеет права жениться, не получив на то согласие своего руководителя воспитательной частью. А уж потом утверждает аттестационная комиссия или общее собрание. Лишь после этого - в ЗАГС.
- Наташа согласилась?
Он кивнул со счастливым видом.
- Что ж, благословляю. Иконы у меня нет, но я и так.
Я шутливо перекрестил его.
Ушел Боб, не чуя ног под собой. Теперь еще мороки добавится: придется у Кузнецова и Богословского отбивать для новых "семейных" комнату. Наташа-то на хорошем счету, а вот Боб... Может, поверят, что изменился?"
IV
На этом и свои весьма беглые воспоминания, и дневниковые записи о Болшевской коммуне я заканчиваю. Повторяю, может, успею еще, несмотря на солидные годы, написать о ней книгу. Я пенсионер, время есть. Вкратце сообщу о том, как я расстался с Болшевом.