– Переводчик, – смекнул отец.
– Хочешь стать таким переводчиком?
– Да.
– Кто твои родители?
Беспартийный железнодорожник Иван Петрович не вызвал возражений. Анастасия Никандровна тогда уже не работала. Она ушла с места секретаря Ленинградского отделения Союзфото, поставлявшего фотографии местным газетам. Она принимала заказы на съемку, отправляла пленку в проявку, затем – в печать. Продвинутый мир фотографии сделал ее значительной и даже немного капризной особой. Все мое детство она называла мне какую-то забавную фамилию своего начальника, вроде Тюнькина-Рюмкина (вспомнил: Тютиков!), к которому относилась с подчеркнутой нежностью: Тютиков для нее был важнее всех клиентов на фотографиях и уж тем более волочившихся за ней фотографов. Между тем бабушка познакомилась с разными знаменитостями, «головкой» советских писателей. О писателях она неизменно отзывалась недоброжелательно и очень переживала, когда я стал писателем.
Бабушка. Писателем? Что же ты! Все писатели – пьяницы.
– Зайдет, бывало, стоит качается, – говорила она, перемешивая Твардовского с Симоновым, Катаева с Фадеевым.
Это было время коллективных фотографий. Все снимались рядами, группами, заводами, школами, больницами, превращаясь тем самым в советских людей. Однажды Союзфото пропустило коллективную фотографию, на которой затесался враг народа Пятаков. Бдительная газета не напечатала фотографию, но поднялся скандал.
– Откуда я знала, как он выглядит! – говорила бабушка любимому начальнику Тюнькину-Рюмкину в свое оправдание. На всякий случай, по требованию Ивана Петровича, она быстро уволилась. Тюнькина-Рюмкина выгнали из партии. Иван Петрович завел кота, назвал Жмуриком и стал его баловать. Если бабушки не было, кот жил на диване. Когда раздавались ее шаги по лестнице, Иван Петрович кричал:
– Комиссар идет!
Жмурик срывался с дивана, носился по квартире и прятался за помойное ведро.
– Мы отправим тебя в Москву, – сказал отцу Смольный.
Отец не возражал. Впоследствии он признался мне со смешком, что, если бы не согласился, то, в конце концов, защитил бы какую-нибудь кандидатскую диссертацию о роли артиклей или приставок во французском языке XVII века. Филология не внушила ему уважения. Она была тоскливой, как его детство. В указанное время отец прибыл на Октябрьский вокзал с деревянным чемоданом, чтобы ехать учиться в Высшую школу переводчиков при ЦК ВКП(б). Расставание на перроне с родителями, Жмуриком (Иван Петрович держал его на руках) и друзьями было волнующим.
– В добрый путь! – сказали они.
– До скорой встречи, – ответил он.
* * *
Отец вышел в люди особого внеиндивидуального зрения. Благодарность режиму за возможность высшего образования, движения наверх – ничто сама по себе. Они не использовали систему, как проходимцы, а пропитывались ею насквозь и видели ровно то, что она хотела, чтобы они видели. Они переставали быть, изначально подсознательно готовые к закланию. Система не столько убивала несостоявшихся поэтов, как это бывает при всех мало-мальски уважающих себя диктатурах, сколько питалась небытием. Жертвоприносительный террор был не прихотью, а логикой ее выживания, гениальным математическим выводом из разницы между обещанным будущим и человеческим материалом, отправленным на переделку. Сталин объявил войну человеческой природе. Такого не делал никто (святая инквизиция – слабаки!) никогда в истории. Народ – подлец, товарищи по партии – говно. Всех их, даже Молотова, тянет назад, в правый уклон, в кормушку частной собственности. Сталин стриг их, поколение за поколением.
Сталин. Я желаю вывести морозоустойчивые лимоны.
Метафизический вызов, достойный бывшего семинариста. Успех мероприятия зависел как от русской податливости, так и от постоянного обновления, очищения от тех, кто держал в уме эту разницу. Будущее было как радостный вздох от снятия антиномии.
Я сначала удивился – и понял: зря, когда отец сказал, что он не волновался в присутствии Сталина. В отличие от волновавшейся при виде вождя интеллигенции, у которой рождались от волнения анекдоты о Сталине, отец существовал одним из его продолжений, добавочной квантой света. Из этого положения трудно вернуться домой.
* * *
Переводческие курсы при ЦК ВКП(б) на Миусской площади – Царскосельский лицей образца 1939 года. На сто человек курсантов – сто человек преподавателей и администраторов. Курсантов учат языкам иностранцы, а в свободное от учебы время их хорошо кормят и даже убирают за них в комнатах. Здесь учится на английском отделении моя глубоко задетая мама-новгородка: папа начал было за ней ухаживать, даже раз поцеловал на свидании, были и письма, гордо подписанные Владимир, маму особенно волновала эта подпись, но она так и не дождалась следующей встречи, сидя в новой оранжевой кофточке: он переметнулся к ее соседке-подруге-красавице по узкой комнате, Любе, и та, рыжая, стала гордо входить, покачивая боками, после встреч с отцом в общежитие. Отвергнутый Любой поэт Борис Смоленский, посвятивший ей немало стихов, мучается не меньше мамы, но на почве общей отверженности у них не случился роман. Мама ушла с головой в язык и стала интеллигентной девушкой, полюбившей искусство. Отец играет в студенческом театре. В матросской тельняшке он выскакивает на сцену – палубу корабля, с выпученными глазами кричит: «Полундра!» – и прячется за кулисами. Театр предсказывает его скорое будущее.
* * *
Мне ли осуждать приметы ХХ века? Случись на один выстрел, на одну освенцимскую печь меньше, глядишь, меня бы и не было. Хлопоты по самопожертвованию задним числом не принимаются.
В начале войны отец, в то время уже выпускник, экстерном сдавший экзамены переводческих курсов, готовился в спецотряде к диверсионным актам в тылу врага. В последний раз перед отправкой за линию фронта он неудачно спрыгнул с парашютом, сломал ногу, сев на высокую ель, и – попал в госпиталь. Хирурги решили ампутировать ему ногу по колено, пугая гангреной. Он отказался от ампутации. Пиши отказ. Отец написал. Он лежал в коридоре, прислушиваясь к горящей ноге. Температура была высокой – он бредил. Шансов – практически никаких. Какой-то молодой врач случайно спас его, решив опробовать на его ноге препарат – мазь Вишневского. Два раза в день врач терпеливо втирал мазь в отцовскую ногу. Вишневский материализовался из этой мази через много лет уже в нашем доме: шумный, большой, генеральский: он пьет французский коньяк. Родители по сравнению с ним – маленькие люди из русской литературы. На столе много хлебных крошек, оставшихся после ужина. Он провел пальцем по моему позвоночнику – остался недовольным. По знакомству вырезал маме аппендицит и сделал на глазах студентов, по ее словам, виртуозный шов. Вся группа, улетевшая без отца взрывать мосты на Смоленщине, была уничтожена.
– Ну, тебе, парень, считай повезло, – перетасовал карты хирург, предлагавший отрезать папину ногу.
После госпиталя отца, случайно его отыскав, пригласили работать в Народный комиссариат иностранных дел, как тогда назывался МИД, поскольку большинство его сотрудников, брошенных в Народное ополчение оборонять Москву в октябре 1941-го, погибли в окружении.
– Будешь теперь ходить по красным коврам и нас забудешь, – сказал ему командир на прощание.
* * *
Хорошо сражались немцы на море! Взять хотя бы подвиг, узнав о котором, замер мир: подводная лодка У-47 прорвалась на британскую базу Скапа-Флоу (капитан-лейтенант Прин; 14 октября 1939 года) и затопила линкор «Ройал Ок». Гитлер стал грозой океанов. Его борьба против судоходства в Арктике во время блиц-похода на Россию велась под руководством гросс-адмирала Редера, человека набожного, не допускавшего грязи на флоте и в методах морской войны. Как-никак Военно-морской флот Германии обязан Редеру уникальной формулой: «война без ненависти». Противником моего рождения, наряду с Редером и контр-адмиралом Деницем, немецкими подводными лодками и заполярной авиацией, стал линкор «Тирпиц».