– Я плавать хочу, товарищ полковник, – насупился Башилов, поняв, к чему клонит особист.
– Ну и плавай себе на здоровье. Мы тебе яхту подарим. А хочешь – катер?
– Я хочу служить на подводной лодке.
– Вот заладил! Дались тебе эти лодки. Ты ж университет кончал, а не какую-нибудь учебку! Хватит матросам про пиратов Средиземного моря и прочую чушь мозги заси…ть. Ты Родине нужнее в другом месте. Ну?
– Разрешите подумать, – выдохнул Башилов, ошеломленный не столько предложением Барабаша, сколько тем, что «пропаганец» Косырев заложил-таки его…
– Подумай, подумай… – отечески похлопал его Барабаш по погону. – Малый ты головастый, сам поймешь все как надо. Хотя чего тут думать?! Ты только представь себе объявление на столбе: «Меняю дом в Ницце на каюту плавказармы в Северодаре». Ха-ха-ха! Ну жизнь, блин, смешная. И человек еще думает. Нет, ты думай, думай… Шаг серьезный. Я не тороплю. Мне в Москве должность предложили, и то думал… Но пока ты думаешь, домик-то мы оформим. Нельзя таким наследством разбрасываться. В Москве давно не был?
– С прошлого отпуска.
– Ну вот. Бери три дня «по семейным обстоятельствам». Начпо я шепну. Отпустит. В Москве зайдешь в свой военкомат… Откуда призывался?
– Из Краснопресненского.
– Зайдешь в Краснопресненский, возьмешь свой старый гражданский паспорт. Военкома предупредим. И с паспортом по гражданке придешь на Горького, три – в Инюрколлегию. Там все сделают. Действуй! И думай. Если хочешь, дам адресок. Посмотришь на будущую супругу.
Башилов ушел. Глядя ему в спину, Барабаш придумал оперативную кличку: Конек. Троянский. Точнее, Ниццский. Конек, который вывезет его на более серьезные дела, чем ковыряться в подноготной эскадры. В Москве еще не знают о наследнике из подплава. Это его находка. Это его разработка. Это его конек…
8. Башилов
Психологи называют это «сшибкой» – когда в мозгах, в сознании сшибаются, как машины, лоб в лоб разнополярные понятия и веления. Я ожидал всего, только не того, что услышал. Поражало не извещение о наследстве, хотя и это давило на психику, поражало то, что дед все эти годы был жив! Жил в Ницце, наслаждался райской жизнью и ни разу за полвека не дал знать о себе.
Бабушка боготворила его, портрет «деды Димы» с заретушированными погонами висел у нее над кроватью. Дедом в семье тайно гордились, вполголоса поминали при случае, ставили свечи в церкви… И вот он жив, был жив до самых последних лет! Это не укладывалось в голове, как не находило в ней места и предложение Барабаша. Идти в разведку? Быть шпионом? Жить в Ницце под видом торгаша, диссидента, заправщика на бензоколонке – или кем там еще, кого они придумают? – мне совсем не хотелось. Конечно, побывать во Франции, пожить в этой всегда притягательной для русской души стране мечталось лишь в самых призрачных грезах. Но ведь на другой чаше весов лежали глубины непройденных морей и океанов, подводная лодка, мой корабль, где я не пассажир, а заместитель командира, член экипажа, в котором такие парни, как Гоша Симбирцев или боцман Белохатко… Наконец, этот странный город с его Снежной Королевой.
Право, в мире не было другого такого города – на красных скалах, у зеленой воды, под голубым небом – в полярный день, под радужным всполохами – в арктическую ночь.
Но самое главное – здесь жила Снежная Королева, и жила она в подъезде моего дома, двумя этажами выше. Это было ошеломительное открытие!
9.
Англичане говорят: «От соленой воды не простужаются». Простужаются. Заболел. В голове мерный ткацкий шум. Глазам жарко от пылающих век. Сердце выстукивает бешеную румбу.
Я возвращаюсь из офицерского патруля. Надо бы спуститься в гавань, разыскать у причалов лодку, сдать «заручное оружие» – пистолет – дежурному по кораблю, а затем снова подниматься в город. Но дом рядом, и я захожу выпить чаю.
Прилег не раздеваясь – холодно. Радиатор паровой батареи пребывает в термодинамическом равновесии с окружающей средой. Ребристая железная глыба леденит спину. Из теплоизлучателя она, похоже, превратилась в теплопоглотитель и втягивает в себя последние остатки тепла.
За стеной соседка баюкает дочку. Пробую уснуть под ее колыбельную. Девочка кричит. Который год слышу рядом беспрестанный детский крик: в купе, из гостиничного номера, из комнат соседей… Будто вечный младенец растет за стеной и никак не может вырасти.
Соседка забывает закручивать на кухне кран. Ей невдомек, как тревожен этот звук – капающей ли, журчащей, рвущейся воды. Встаю. Закручиваю кран. Заодно стучусь к соседке – нет ли анальгина? Наташа перерыла домашнюю аптечку, не нашла ничего путного и побежала к соседям за таблетками. Я возвращаюсь к себе, накрываюсь шинелью с головой и понимаю, что до утра уже не встану и никуда на ночь глядя не пойду…
Ветер старательно выл на одной ноте, меланхолически переходя с одной октавы на другую, третью… У переливчатого воя была своя мелодия – тоскливая, зимняя, бесконечная.
Лицо пылало, и хотелось зарыться им в снег, но снег лежал за окном… Я расстегнул кобуру и положил на лоб настывший на морозе пистолет. Ледяной металл приятно холодил кожу, а когда он нагрелся с одной стороны, я перевернул его… Потом пистолет снова нагрелся, и тогда я снял его и стал рассматривать, как будто видел впервые…
Как точно пригнана по руке эта дьявольская вещица: ладонь обхватывает рукоять плотно, и все впадины и выпуклости кисти заполняются тяжелым грозным металлом. Каждый палец сразу находит себе место: указательный удобно пристроился на спусковом крючке, выгнутом точь-в-точь под мякоть подушечки.
Изящная машинка, хитроумно придуманная для прекращения жизни, походила на некий хирургический инструмент. Разве что, в отличие от жизнерадостного блеска медицинской стали, ее оружейная сталь матово вычернена в цвет, подобающий смерти…
По стволу идет мелкая насечка, точно узор по змеиной спине. Глубокая рубчатка рукоятки. Я оттягиваю затвор, но не до конца. Словно клык, обнажается короткий ствол, обвитый боевой пружиной. Все до смешного просто – пружина и трубка.
Затвор, облегающий ствол, – слиток человеческой хитрости: его внутренние выступы, фигурные вырезы и пазы сложны и прихотливы, как извивы нейронов, их придумавшие. Жальце ударника сродни осиному… Рука моя, слитая с хищным вороненым металлом, показалась чужой и опасной.
В дверь постучали, и на пороге возникла – я глазам своим не поверил – Людмила. Я быстро сунул пистолет под подушку.
– Заболел? – Она тронула мой лоб.
Ладонь ее после мертвенной стали показалась целебной и легкой, как лист подорожника. Восхитительная прохлада разлилась по лбу, и если бы она провела пальцами по щекам, то и они, наверное, перестали бы гореть. Но вместо этого она захрустела целлофаном, извлекая из облатки большую белую таблетку анальгина. Значит, это к ней бегала Наташа… Потом она подогрела чай, принесла баночку малины, и мне захотелось плакать от малинового запаха детства, повеявшего из горячей чашки. А может, оттого, что все это: и Королева, чужая, красивая, желанная, и хруст целлофана, и чашка с восхитительным чаем – примерещилось в жару, что утром в моей комнате и следа не останется от ее присутствия, и я не поверю сам себе, что она была здесь, у меня, в моих стенах…
Утром я нашел на столе клочок аптечного целлофана с обрывком надписи «альгин».
Она была!
Открыв себе это в ясном сознании и поверив в это, я оглядел свою комнату так, как будто видел все здесь впервые, как будто оттого, что здесь побывала она, все вещи стали иными, щемяще сокровенными… Вот стол – простой казенный, не застланный ни скатертью, ни клеенкой, с инвентарной бляшкой, на которой выбито «1942 год», чудом избежавший костра из списанной мебели, – служил, быть может, кому-то из фронтовых командиров, теперь уже легендарных, безвестно исчезнувших в море: Видяеву ли, Котельникову или Гаджиеву. Тайны скольких писем, дневников, карт, чертежей хранит его столешница, исцарапанная, прижженная с угла упавшей свечой, с кругом от раскаленного чайника, с нечаянным клеймом от утюга…