Сабуров уже и не помнил, каким образом выучились этим штукам его родные дети, - уж наверно, им указывали, что надо говорить "спасибо", когда берешь конфету. Но чужому ведь ребенку этого не скажешь, - тем более, когда вручаешь ему подарок в тысячную долю того, что ты ему должен по законам благородства.
Сабуровы, само собой, старались не замечать, что Витя при этом не выказывает ни малейшей благодарности: он не натренировал в себе это чувство, привыкнув все получать через посредство некоего снабженческого аппарата. Кроме того, не привыкнув быть чему-нибудь хозяином, Витя не приобрел также привычки дорожить чем-либо, и Сабуровы старались воспринимать как нечто само собой разумеющееся чистосердечнейшую простоту, с которой Витя мимоходом и без малейшего сожаления упоминал об утрате той или иной подаренной вещи.
- Гитары уже нету. Пацан один наступил и продавил. А гриф со струнами я сменял на апельсиновую пасту. Сладенькая такая!
- Какая паста, зубная? Ты ешь ее, что ли?
- Мы все ее едим. Когда выдают.
(Фрукты к столу у них бывают не реже, чем во многих семьях.)
Точно так же, мимоходом, он упоминает об украденных у него коньках, растасканных шахматах, потерянных кроссовках. Ну, подскажите на милость, каким способом можно намекнуть ему, что приличия требуют выказывать перед дарителями преувеличенное огорчение, дабы доказать, сколь ценен для тебя их дар. И что прикажете делать, когда поймете, что ваш воспитанник относится к людям примерно так, как сами вы относитесь к погоде: у нее нет никаких обязанностей перед вами.
Вот повариха в пионерском лагере - их каждый год отправляют туда на все лето - дарит ему банку сгущенки (он, сам того не замечая, умеет нравиться людям), он меняет банку на щенка и целую неделю приучает его к себе, - сжав ладонями мордочку, подолгу сидит с ним носом к носу, чтобы накрепко сфотографироваться в его глазах. А потом щенка отнимают старшие мальчишки и девают неизвестно куда. Но в Витином рассказе и под электронным микроскопом не разглядеть ни сожаления о щенке, ни признательности к поварихе, ни обиды на старших мальчишек, - только нагие позитивистские факты: она дала, они отняли. Бог, так сказать, дал - бог, так сказать, и взял.
Такими, не питающими иллюзий, Сабуров и хотел видеть своих детей, а вот, оказывается, каким становится человек, живущий без розовых очков, принимающий жизнь такой, какова она есть.
Витя с удовольствием вспоминает, как его на лето брал к себе дедушка. Но вот уже третий год дедушка не приезжает и не пишет.
- Умер, наверно, - спокойно предполагает Витя.
- Может, попробовать ему написать?
- Попробуйте, - соглашается Витя.
И Сабуров смущенно подбирает выражения: "Извините, что позволяю себе...". Ответа нет. А Витя ни о чем не спрашивает.
Зато приходит внезапное письмо от Витиного "папы". Он вышел на волю, устроился кочегаром и собирается Витю навестить. Витя явно рад. Но и не выказывает огорчения, когда отец более ничем о себе не напоминает.
Воспитательница у него очень славная тетка, но - Витя ясно отдает себе отчет, что через два-три года он покинет ее навсегда, и не видит в этом ничего особенного, - у него ведь нет ничего, что было бы дано ему насовсем. Вот он и привязывается к людям, как мы к вагонным попутчикам. При всем при этом, Сабуровым еще пришлось побороться за право по воскресеньям брать Витю к себе (размеры этого благодеяния представляли собой разумный компромисс между материнской любовью и полным безразличием). Сабуров как человек менее занятой разыскал на окраине города Витин интернат (он быстро привык к этому эвфемизму - выражение "детский дом" скоро начало казаться ему простоватым), оттуда направился в РОНО, с четвертого захода застиг нужного инспектора, взял в институте письменное удостоверение, что он морально устойчив и политически грамотен (это был минимум, полагающийся каждому), и через какие-нибудь две недели вступил в обладание правом забирать Витю на общевыходные и праздничные дни: Вите, по его малолетству, разрешалось передвигаться по городу лишь в сопровождении взрослых. Вернее, он мог ездить и бродить где угодно, что он и проделывал, но - без разрешения. А какой же дурак такое разрешение даст!
Иными словами, Сабуров утром должен был самолично приезжать за Витей (выходило часа полтора в один конец), а вечером привозить его обратно. По воскресеньям Сабуров отдыхал, в основном, от необходимости что-то изображать перед сослуживцами, но когда отнималась драгоценная возможность побыть одному, пообщаться с тенями любимых друзей из паноптикума доктора Сабурова... Самая тяжесть любимой книги сладостна, словно тяжесть камня, который на берегу сонной реки ты примеряешь к своей шее... Вдобавок с Витей необходимо было о тем-то разговаривать. Домашних заготовок хватало на какие-нибудь четверть часа, а потом начинались родовые муки бесплодной роженицы.
Сабуров пытался выкрутиться, пересказывая полузабытые романы Дюма, но, по-видимому, ему не удавалось скрыть, что эти раздутые водянкой тома самому ему представляются скучнейшими, - на каком бы самом интересном месте Сабуров ни прервал свой рассказ, Витя никогда не просил продолжить.
Молчать Сабуров тоже не мог, чтобы Витя не подумал, что он сердится, хотя Витя умел молчать с идеальной непринужденностью.
Витина воспитательница Лариса Васильевна не видела в "великодушии" Сабурова ничего особенного и только напоминала, что Витю нужно непременно переодевать, если он набегается и вспотеет. Зато воспитательница другой группы считала своим долгом при каждом удобном случае методично умилиться: "Какие хорошие люди бывают!" - Сабурова всякий раз едва не передергивало от стыда. Крома Сабурова, интернат по собственной охоте навещал юный курсантик пехотного училища, устраивавший с желающими военные игры, - однако склонная к умилению воспитательница курсантом нисколько не умилялась, а поглядывала на него с насмешкой, как на дурачка, которому самому нравится играть в войну (ценны лишь те пожертвования, которые даются против воли).
Лариса Васильевна непременно жаловалась Сабурову, что Витя совсем не хочет учиться и водит дружбу с опасным Шевчуком. Шевчук, проводивший выходные у ворот в тщетном ожидании алкоголички-матери, бросал на Сабурова настороженный взгляд, словно опасался, что Сабуров не то накажет, не то отвернется от него. "Что ж ты, брат", - говорил Сабуров, стараясь, чтобы Витя понял, что это не всерьез, и Витя отвечал прелестной своей улыбкой. Бессмысленно воспитывать мальчишку, с которым видишься раз в неделю. Вот если он привяжется к тебе - тогда можно будет позволить и кое-какую нравоучительность, как может ее себе позволить Лариса Васильевна. (Однако ведь и к ней Витя привязан отнюдь не намертво... Впрочем, неизвестно, какими были бы мы все, если бы наши матери выдавались нам лишь на три-пять лет.)
Двоек Витя и в самом деле получал какое-то невероятное количество. Шурка по этой части тоже большой мастак, но куда ему, - набрав определенный минимум двоек, он начинает все же беспокоиться и переходит на четверки, а то и пятерки. И может быть, лишь потому, что это всерьез сердит и волнует папу с мамой. Однажды Шурка начал выпытывать у Вити, кем тот собирается стать. Витя пожал плечами - не все ли, мол, равно: обычно после восьмого класса интернатских направляют в строительную либо сельскохозяйственную путягу.
- А ты сам куда хочешь? - допытывался Шурка.
Видя, что от него не отвяжутся, Витя ответил твердо, ясно и серьезно: ему решительно плевать, и раздумывать о подобных глупостях он не намерен. Шурке такой ответ не понравился, - он вообще склонен оценивать приятелей не столько по делам, сколько по стремлениям: "Бобовский мечтает быть звездой рока - молодец, да?" Шурка-то, конечно, осел, но может быть, не так уж это и хорошо, что Витя никогда ничего из себя не строит, - ведь чтобы что-то построить из себя, необходимо некоторое время строить.
- Как можно таким быть - ничего не хочет! - сердился Шурка, когда Витя ушел. В том-то, дитя мое, и драма: в нашей власти делать то, что мы хотим, но не в нашей власти хотеть. Желаниями наделяют нас извне...