Такое решение возмутило Пескишева. Он попросил аспиранта оставить их наедине, а когда тот вышел, сказал:
- Роман Федотович, я возмущен вашим решением!
- Не вижу в нем ничего предосудительного. Какие же основания у вас возмущаться?
- Но ведь это... ведь это подлость. Неужели вы не замечаете, что творите?! Речь идет о судьбе человека, а вы...
- Прошу точнее подбирать выражения.
- Куда уж точнее, точнее не придумаешь. Как можно лишать человека помощи, обрекать его на страдания? Вы кто, врач или бюрократ?
- Прекратите! - крикнул взбешенный Цибулько.
- Нет, не прекращу, бумажная вы душа. Как вам не стыдно! У вас даже смелости не хватает записать свое мнение о больном. Как бы чего не вышло... А вдруг да с вас спросят. На собраниях и заседаниях орла изображаете. Аника-воин, бог весть что можно о вас подумать. А на самом деле - мелкая, трусливая душонка. Не орел, а мокрая курица...
- Довольно! - Цибулько стукнул кулаком по столу и сморщился от боли.
- Ужасно испугали своим криком. Поджилки у меня затряслись от него. Это вы от страха кричите. Ведь боитесь, что я от слов перейду к делу. А ведь обязательно перейду. На первом же заседании ученого совета выложу всю эту историю.
- Что вы, что вы, - растерялся Цибулько, но тут же взял себя в руки. Вот уж не думал, что вы склочник.
- Я не склочник, - сказал Пескишев, вдруг почувствовав всю бессмысленность этого разговора: горбатого могила исправит! - Просто мне противно...
- Противно? А вы возьмите да сами напишите заключение, если такой смелый да принципиальный.
- Напишу, напишу. - Пескишев взял историю болезни, записал, что диагноз следует отменить как ошибочный, расписался и, не прощаясь, вышел из кабинета. При этом он так хлопнул дверью, что стоявший возле нее Борис вздрогнул и, заикаясь, спросил, что случилось. Отмахнувшись от него, как от назойливой мухи, Федор Николаевич направился к выходу из отделения.
- Неврастеник! - проворчал вслед ему возмущенный Цибулько. - Ну, погоди! Я тебе еще все это припомню!
Позвав Бориса, он передал ему историю болезни и посоветовал не обращать никакого внимания на заключение Пескишева.
- Тоже мне специалист... В психиатрии - ни уха, ни рыла, а лезет...
- А все-таки он смелый человек, - не удержался Зверев.
- Не смелый, а нахальный, - поправил Цибулько и пристально посмотрел на сникшего аспиранта. - Запомни: нахальный...
6
Наиболее заметной фигурой на кафедре, возглавляемой Пескишевым, был доцент Бобарыкин. Фронтовой санинструктор, прошедший с медико-санитарным взводом отдельного батальона морской пехоты всю Отечественную войну от первого до последнего дня, несколько раз раненный и контуженный, демобилизовавшись, он с отличием окончил медицинский институт, увлекся изучением нервных болезней и сделал несколько интересных работ, которые привлекли к нему внимание видных невропатологов страны. Но, защитив кандидатскую диссертацию, Бобарыкин неожиданно для всех отошел от научной деятельности, стал пить. Несколько раз над ним висела угроза увольнения. Выручали Ивана Ивановича прошлые заслуги, пылкая любовь студентов и уважение больных, которых ему доводилось консультировать, - невропатолог Бобарыкин был первоклассный.
Этим и держался Иван Иванович. Пескишев не сразу узнал, что же, как говорится, выбило подававшего надежды молодого ученого из седла и превратило в равнодушного исполнителя, без лишних хлопот доживающего на кафедре свой век. Годы совместной работы потребовались, чтобы перед Федором Николаевичем приоткрылись створки раковины, в которую сознательно упрятал себя Бобарыкин.
Молодого ученого, внешне больше похожего на молотобойца, чем на кабинетного затворника, сломила худенькая болезненная женщина с большими печальными глазами, - его жена. Любил ее Бобарыкин без памяти, и она его любила, шумного, бестолкового, упоенного первыми удачами, и старалась делать все, чтобы ему хорошо жилось и хорошо работалось.
Александра Харитоновна была медсестрой в полевом подвижном госпитале, где Бобарыкин заканчивал войну. Там они познакомились, а вскоре после Победы и поженились. Она так и осталась медсестрой. Несмотря на уговоры Бобарыкина, поступать в институт не стала, а работала от раннего утра до ночи, на полторы-две ставки, чтобы дать ему возможность закончить институт, а затем и аспирантуру. Ее мысли были поглощены тем, как бы свести концы с концами в трудные послевоенные годы, чтобы Бобарыкин мог спокойно писать свою диссертацию, не зная забот ни о хлебе насущном, ни о чистой сорочке, ни об очередном новом костюме и добротном пальто... А он все подшучивал, что вот "остепенится" и начнет большие деньги загребать, и за все заплатит ей сторицей, и она благодарно улыбалась ему в ответ - ничегошеньки ей не нужно было, кроме добрых слов и внимания, которые он ей оказывал. И потом, когда Иван Иванович защитился и начал преподавать в институте, и можно было, что называется, перевести дыхание, она лишь одного захотела - ребенка. Александра Харитоновна знала, что у нее - врожденный порок сердца, что временами наступает декомпенсация. Знал об этом и Иван Иванович, а потому отговаривал ее. И все же, несмотря на запреты врачей, она настояла на своем - и умерла во время родов. Умер и ребенок. А с ними вместе умерло в Бобарыкине все: радость жизни, честолюбие, мечты...
Говорят, время лечит человека, но Ивана Ивановича оно не вылечило. Шли годы, а он продолжал жить в том сереньком осеннем дне, когда похоронил жену и новорожденного сына. Это он, он убил их, недоглядел, не настоял на своем, надорвал ее здоровье непосильной работой, проглядел беду, которая уже давно и неприметно ползла в его дом. Он казнил себя самым страшным судом - судом своей совести и не находил себе оправдания.
Именно тогда Бобарыкин стал пить. Водка еще острее разжигала тоску. Все, о чем раньше мечтал, к чему стремился, утратило для него интерес, превратилось в бессмыслицу.
Оживал он лишь в аудитории. Студенты любили его лекции, грубоватый юмор, резкость и прямоту. Их любовь и уважение долгие годы были тем единственным, что связывало Бобарыкина с миром. Жил он все в той же комнате, которую получил с Александрой Харитоновной, став ассистентом кафедры невропатологии. В институте Ивану Ивановичу предлагали однокомнатную квартиру, новую, куда более удобную и благоустроенную, но он только отмахивался. Зачем? Вот сколько у нас нуждающихся молодых семей, им давайте, а мне и здесь хорошо.
В комнате все оставалось так, как было при покойной жене: большая, никелированная кровать, тумбочка, круглый обеденный стол, несколько стульев, фотографии на стене - она в госпитале, она в клинике, она с букетом сирени... Раз в неделю сердобольная соседка Бобарыкина по общей кухне санитарка тетя Дуся убирала его комнату, меняла и отдавала в стирку постельное белье и рубашки, уносила пустые бутылки. По утрам Иван Иванович обычно довольствовался чашкой дегтярно-черного кофе, обедал в институтской столовой, вернувшись домой, пил водку, закусывая селедкой или соленым огурчиком из неистощимых запасов тети Дуси, затем готовился к лекциям или рассеянно листал литературные журналы: из года в год он выписывал главным образом "Новый мир" и "Иностранную литературу", и комплекты этих журналов загромоздили ему комнату. Тетя Дуся эти журналы ненавидела - совсем из-за них повернуться негде! - и все порывалась сдать в макулатуру, но Иван Иванович строжайше запретил ей это делать, хотя порой за год прочитывал не больше одного-двух романов, печатающихся там, - тех, о которых подчас в перерыве между лекциями говорили его студенты. Не хватало времени, все надеялся начитаться всласть, когда уйдет на пенсию.
Бобарыкин даже не заметил, как это время подошло: в июне ему исполнялось шестьдесят, и истекал срок пребывания его на должности доцента кафедры. Предстоял очередной конкурс.
Погруженный в себя, в свои мысли, Иван Иванович совершенно не обращал внимания на свою внешность. Годами он носил один и тот же костюм, благо его изъяны всегда прикрывал белый халат. Когда костюм вытирался до зеркального блеска и вконец обтрепывался, тетя Дуся брала у Ивана Ивановича деньги и покупала в магазине новый. Просто так, на глазок - уговорить Бобарыкина сходить в магазин, выбрать там что-нибудь по вкусу и примерить было невозможно. Если тетя Дуся забывала погладить его костюм, то Иван Иванович ходил в измятом - таких "мелочей", как пузыри на коленях или оторванная пуговица, он просто не замечал.