Гермионе страшно. Она почти перестала улыбаться и совсем потеряла сон. Ночь для неё — словно Голгофа. Восходить с каждым днём всё труднее, а ноги изранены до крови. Она лежит на спине, стараясь игнорировать боль в пояснице, кусает губы и смотрит в потолок, который в ночной темноте не может разглядеть. Она старается не плакать, ощущая собственное бессилие, но не может не злиться, чувствуя раздражение.
Она буквально вонзается в подушку, чувствуя, как напряглась каждая клетка, и судорожно вздыхает.
— Ты что? — сонно бурчит Рон, ему, конечно, не нравится, что она не рядом, он долго шарил по пустой половине кровати, прежде чем понял, что она снова откатилась подальше.
— Спи, Рон — стараясь мягко, хотя когти раздражения царапают сердце и стальными клинками вонзаются в душу, отвечает Гермиона, — я просто не могу уснуть.
Рон тихо вздыхает, как человек, что жалеет обо всём на свете, но уже устал от этого, переворачивается на бок. Мерно дышит, сердито сопит, бьет подушку кулаком, как будто это единственный способ взбить её, а потом, повернувшись на левый бок, так, чтобы быть лицом к Гермионе, капитулирует:
— У тебя слишком часто бессонница. И мне это не нравится.
— Мне тоже, — говорит Гермиона, — поверь.
— С тех пор, как тебя в Отдел тайн перевели, ты сама не своя. Слушай, я не знаю, кто ты, и что ты сделала с Гермионой, моей невестой, но, пожалуйста, верни её на место. Я очень прошу.
Он пытается шутить. Старается разрядить атмосферу. Но Гермионе грустно. Она с трудом может выдавить из себя улыбку, которую Рон всё равно не увидит в темноте.
Рон садится, зевает.
— Я включу лампу!
— Окей.
Свет больно бьет в глаза, от усталости уже теряющие цвета, что стираются на горизонте в монотон. Гермиона жмурится, и пытается проморгаться.
— Слушай, — встав с видимым усилием, Рон идёт на кухню и возвращается к ней, протягивает чашку воды, — расскажи, наконец, что тебя беспокоит. Ты и вправду сама не своя, Гермиона.
Она берёт чашку как волхвы принимают дар. Прохлада воды обжигает горло и (она почти чувствует) заражает гортань ангиной. Скоро уже кашель начнётся.
Гермиона допивает воду залпом, ставит чашку на самый край прикроватной тумбы, садится удобнее, подтянув колени под себя. Она хочет быть в коконе, чтобы не вонзиться в боль этого мира. Она хочет защиты, которой магия не даёт больше.
Говорить ему или нет? Гермиона сомневается. Оглядывает его с ног до головы, давит вздох в клетках на кончике языка, оставляя его в прошлом. Рон смотрит внимательно, будто изучает, будто собрался лепить из неё скульптуру (как будто он умеет лепить).
— Новый указ о правосудии чудовищный, Рон. Он вступит в силу через три дня, никто об этом не знает. Министерство издало указ, где, фактически, оправдывается злоупотребление властью, а жестокость называется необходимой мерой. Это ужасно, Рон, и я не знаю, что мне делать. Что я должна сделать с этим знанием? Как я должна поступить?
Он разочарован. Гермиона видит это по его глазам, сузившимся, сощуренным. По потухшему взгляду и по тому, как резко погасла в нём заинтересованность. Он ерошит пальцами и без того сильно взлохмаченные волосы, проводит кончиком языка по верхней губе и, сев на свою половину кровати, говорит почти с ледяным спокойствием:
— Послушай, мы же это уже сто раз обсуждали. Ты сама рассказывала, что этот указ будет касаться только преступников. Так что в нём плохого?
— Он легализирует смертную казнь, Рон, — она поливает его словами, точно холодным душем. Она знает, что он поймёт, что должен понять, — это ненормально. Авада Кедавра больше не непростительное заклятье. Он её легализирует.
— По отношению к серьезным преступникам. В Азкабане просто так не оказываются. Ты же знаешь.
Его спокойное равнодушие — это маска, иллюзия. За ним сквозит одобрение.
Гермиона осторожно двинется к самому краю кровати. Она чувствует, что не хочет даже ощущать на своей коже след его дыхания сейчас. Ей мерзко.
Он всё так же спокойно, как и минутой ранее, смотрит на неё. Она сдаётся. Кусает губы, качает головой. Смотрит на него, но почти не видит. Зрение будто на куски раскололось. Она видит двух Ронов, как в треснутом зеркале. Один помогает ей и Гарри одолеть Волдеморта, а другой, заросший, хмурый, оправдывает сейчас жестокость и насилие.
— Ты знаешь, что этот закон может уничтожить жертв Волдеморта?
Он вдруг становится токсичным, ядовитым. Она чувствует, как он распадается на атомы, нагревая собственную злость. Ещё немного — и взорвётся. Рванёт.
—Ясно. О Малфое печёшься, да?
— Да, — кивает она, — но это не то, о чём ты мог подумать. Он — жертва Волдеморта. Он изменил своё решение, и он не должен умирать. Это неправильно. Несправедливо.
— Чёрт возьми, Гермиона, — с раздражением перебивает Рон, — Малфой — преступник, а не жертва. Он и решение своё изменил только потому, что струсил в последний момент, как всегда. И, если он убежал от врага сейчас, где гарантия того, что он не возглавит его армию в будущем? Пусть гниёт в аду, если ад есть, конечно.
— Убийство на будущее? — Гермиона старается оставаться спокойной, но голос срывается. — Отлично, Рон. Милосердно. Даже не думала, что ты вообще способен на подобные мысли.
— А я не мог подумать, что ты будешь оправдывать этого самовлюбленного ублюдка. Он тебя всегда унижал, и ни во что не ставил. Или тебе напомнить?
— Спасибо, не нужно. Я помню.
— Ну хорошо, — не без яда, парирует Рон, — а то я уже переживать стал, не применял ли кто-нибудь обливиэйт по отношению к тебе.
Гермиона теперь чувствует, как злость, копящаяся в лёгких, поднимается выше, рвётся наружу судорожным кашлем, который она отчаянно сдерживает. Встав, она ходит по комнате, словно загнанный зверь. Она понимает, что ерошит волосы и больно тянет их, когда боль становится зримым и почти невозможным.
— Дело не в Драко как таковом, Рон, — она искусала губы, завтра, возможно, на них появятся язвы, но Гермиона уже не может остановиться, — Драко здесь вообще не при чём. Дело в том, что этот указ, который вот-вот станет известным публично, чудовищный. О нём, хотя он кардинально меняет жизнь людей, никто ничего не знает. Его не вынесли на суд общественности, хотя, видя твою реакцию, я думаю, что люди его бы одобрили, и это ужасно. И он оправдывает зверство. В нём зверство называется необходимой жестокостью. Сегодня они покончат с таким как Драко Малфой, а завтра что? Начнут уничтожать за более мелкие преступления? За ошибку на работе к смерти приговорят?
— Гермиона, — сердито сопит Рон, и его ноздри раздуваются, — это орден на уничтожение опаснейших преступников. Предателей. Это делается, чтобы в будущем не появился ещё один Волдеморт и нам всем не пришлось сражаться в смертоносной войне снова. Как ты этого не понимаешь?
— Нет, — она отчаялась и почти кричит, — нет, это ты не понимаешь. Этот документ — одобрение безнаказанности. Он может стать предвестником террора. Если только он попадёт в дурные руки, то…
Она хочет говорить. Сказать ещё. Рассказать, какое ужасное будущее их ждёт. И, что если сейчас станет властвовать этот указ, он будет лишь крохотным шагом к другим, куда более жестоким и разрушающим. Что нельзя человеческие жизни судить одним только указом. Что найдётся много тех, кто будет использовать новый закон как средство личной мести. Что они, столько боровшиеся за светлое будущее, вскоре могут захлебнуться террором. Что в мирное время, которое они, наконец, выгрызли у опасного монстра из глотки, не может быть необходимой жестокости.
Но Рон не понимает. Его взгляд аморфный и равнодушный. Его глаза пусты, словно разбитые стёклышки. Он сидит на постели, осунувшись как гора песка, разрушенная временем и ветром. Он злится не на себя за то, что оправдывает прокравшееся под видом необходимости и защиты насилие, а на неё за то, что посмела вступиться за Малфоя. Он чужой. Рон стал чужаком.
— Ох, — Гермиона выдыхает воздух, кажется, разом с лёгкими, — ничего. Забудь.