Кухня двери не имела, так что он без проблем в нее пробрался. Вот и кадка. Он попытался сдвинуть крышку в сторону и… Осечка! Нынешняя физическая форма уже не позволяла совершать подобные усилия.
Желудок заурчал, пробудив легкую панику. Как быть? Мать недоступна. Кадка – тоже. А кишки уже требуют. «Голод пробуждается, – тревожно подумал он. – И что теперь делать? К матери не пробраться, да и находиться здесь опасно: душегубы могут хватиться беглеца! Валить надо отсюда, пока не поздно, – на волю, на чердак или огород. Еды там хватает, а при малости роста эти уж точно его не сыщут. Как выбираться? Элементарно, Ватсон, – на крышу через печную трубу!»
Августовская ночь была холодна. Зябко ежась, он смотрел с крыши на огород и размышлял об обретенной свободе. Казалось бы, там, в чулане, имел он гарантированные тепло и еду, спокойную беспроблемную старость, а вот поди ж ты – предпочел мерзнуть на крыше ради воли. И вместо писания матерных стишков получил неизвестность. Ситуация-то, если говорить откровенно и честно, прегнуснейшая! Коли не выйдет связаться с органами, придется остаться в червяках. Или? Гусеницы же куколками становятся, вспомнил он. А потом – бабочками. Интересный поворот сюжета. Если стать бабочкой, можно просто прилететь к кагэбэшникам и… А дальше что? Как общаться? Даже авторучку ухватить не удастся…
Мысли эти ужасно расстроили Кафкина. С матерью не пообщался, карьера разведчика накрывается, да еще и проклятая холодрыга! Как там пел Кобзон: «Я прошу, хоть ненадолго, грусть моя, ты покинь меня…»
Опять требовательно заныл кишечник. «Ну, утро вечера мудренее, – решил Кафкин. – Попитаюсь, а там видно будет». По слюнонити спустился вниз и отправился к ближайшему кочану.
Новая линька и побег из узилища привнесли в Кафкина неясные пока внутренне-духовные сдвиги. Стало у него эволюционировать отношение к окружающему миру. Первоначально еще, впрочем, раздумывал о том, где достать бумагу и авторучку, как выйти на ответственных государственных людей. По инерции даже решил навестить загадочных соседей, обитающих за высочайшим забором. Но стало ему ясно все, лишь как только вскарабкался на дерево, пустившее ветви свои с соседской территории на его огород. Увидел Кафкин, какой народец с ним соседствует, какие псины шастают молчаливо по закрытой территории, и понял: нет, не стоит рисковать.
Наличествовали там в огромном числе жуткие существа с гигантскими челюстями – то ли питбули, то ли Стаффорды. В породах Кафкин был не силен, однако осознал моментально, что лучше не рисковать!
Что оставалось делать? Думать о будущем и питаться. Кафкин спустился с забора и продолжил заниматься основным гусеничным делом – поеданием капусты. Пищу, в силу своего измельчания, стал употреблять в совсем уж незначительных объемах, и оттого больше времени появилось для сна…
Жизнь, в сущности, была беззаботной и оттого все больше начинала ему нравиться. Озирая с помидорных кустов бело-зеленые лысые головы, он с каждым днем все меньше внимания отдавал будущей нелегальной работе в Цюрихе. Уходили на второй план мечты о «кадиллаке», забывались магазины и женские бани, и даже мать-старушка вспоминалась все реже и реже. Да, конечно, он еще интересовался людской жизнью и даже предпринял пару вылазок к знакомым. Первоначально захотелось узнать, как себя чувствует былой приятель Спиридон Котенко. Малая длина и конспиративный окрас давали возможность с легкостью проводить любые диверсионные операции, поэтому он отправился на дело днем.
Миновав оборвышевские насаждения с капканами, он пробрался меж заборных досок на полковничий огород, а оттуда уже продефилировал на двор перед крыльцом. Там росло несколько груш, и Кафкин вскарабкался на самую густую, соседствовавшую со скамейкой и столом. Он расположился на небольшом сучке, с которого открывался прекрасный обзор двора. Было чрезвычайно приятно лежать, вдыхать аромат созревающих груш и чувствовать, как нежный ветерок ласкает ворсинки на теле.
Ближе к вечеру жара спала, и на крылечке возник из избы младший Котенко – трезвый и слабый. Небритое лицо музыкального гения воплощало одновременно элегическую грусть, скорбь и вдохновение.
Матвей возлег на скамью и с тяжким вздохом закрыл очи. Кафкин понимал его: непросто быть человеком в наш век! Дела, заботы… Вспомнилось недавнее: ежедневно надо умываться, бриться, одеваться, с кем-то говорить, куда-то идти, смотреть телевизор, слушать последние известия, ругаться с женой, таскаться в магазин за мясом, посещать туалет… То ли дело теперь! Никакого бритья, никаких магазинов! Всех забот – покушать да отдохнуть. Еды – навалом, и вся – под боком, как и туалет. Как говорится, и под каждым под кустом, был готов и стол, и стул! А главное – никто мозги не пылесосит! Сам себе хозяин. Знатно быть гусеницей!
Эти размышления прервались с приходом во двор отца-полковника. Старик, похоже, уже принял дозу. Его движения были резки и разбалансированны, а последующая речь – крайне агрессивна. Закрыв толчком калитку, Спиридон Гаврилович зло ткнул пальцем в сторону Матвея и возопил:
– Дрыхнешь, сынуля?! И как совести хватает?! Отчего до сих пор нет спирта? Ведь уже неделю назад обещал? Смерти отца хочешь? А кто тогда кормить тебя будет?!
Матвей, не раскрывая век, флегматично пробормотал:
– Папа, задолбал уже. Не трогал я спирта. И мемуары твои мне – как собаке пятая нога. Я оперу сочиняю про Луку Мудищева. Товарищ стихи дал… Музыка – жизнь моя. Великого Моцарта похоронили в общей могиле, Уотерс разругался с пинкфлойдами, а ты – со своим спиртом!
– Брешешь! – обрубил старший Котенко, и с неожиданной прытью просеменил к отпрыску. – Вечно брешешь! Говори, куда спрятал мои листы воспоминаний? Продал за самогон жизнь отца?! Эх, Матвей, Матвей, – ведь помру скоро!
У Кафкина затекла одна из лапок, и он пожелал переменить позицию. Ворочаясь, задел мелкую засохшую прошлогоднюю грушу, и та немедленно оборвалась. И упала, как назло, с невероятной точностью на закрытое око Матвея.
– Ты что творишь?! – возмутился тот, справедливо думая, что это выходка отца. Но, раскрыв глаза, узрел он прямо над собой изогнутое сине-зеленое тело. Тут же вспомнился ему недавний ночной ужас с двумя толстыми змеями, и ударил по двору совершенно немузыкальный вопль:
– Анаконды! На груше!
Матвей с нежданной энергией взлетел над скамьей и, сломя голову, кинулся прочь со двора. Отставной полковник вытаращил на сына подслеповатые глаза, плюнул и покрутил пальцем у виска. А Кафкин понял, что представление окончено и пора убираться восвояси. Он выпустил слюнонить, стремительно спикировал по ней на землю и скрылся в траве.
В другом случае перед ним предстала во всей правде жизнь семьи Оборвышевых. Действо также вершилось во дворике. Что это было? Любовь? Страсть? Ненависть? Пожалуй, самое точное определение – единство и борьба противоположностей. Супруги спорили, причем Елена настаивала на необходимости закупки дополнительных капканов и несения ночной вахты для поимки анаконды, а Харитон толковал о космических пришельцах.
– Анаконды капустой не питаются, дура, – пояснял он жене. – Их рацион – мясо. Поэтому не станут дергать капусту из почвы. А вот пришельцы – запросто! По телику показывали, как они пшеницу на поле кругами крутят. На Кубани, в Англии… Теперь вот к нам прилетели, а поскольку мы пшеницу не сеем, стали капусту вертеть. А она не крутится, а только выдергивается. Видать, едят они ее. А ты все: змея, змея… Думать надо – у тебя ж не кочан на плечах!
– Вот послал бог идиота! Говорю ж тебе, бестолочь, что своими глазами видела. Здоровая, толстая, волосатая змея! И к Котенкам ночью анаконды заползали!
– Во-во – у тебя все время толстое да волосатое в башке! Видать, климакс наступил.
Суета сует, мирская суета, вспоминал Григорий Францевич слова библейского классика, уползая на родной огород. Вот где истинная жизнь! Он и раньше интересовался насекомыми. Теперь же, находясь постоянно на природе, чувствовал в них родственные души и все больше проникался своей новой ипостасью.