Итак, два этих человека создали союз, который никак не назовешь обычным. Брак был заключен, однако его сексуальная сторона отодвинулась на задний план, а вскоре супруги и вовсе отказались от физической близости. Всего через год после свадьбы с Вирджинией Вулф произошел третий нервный срыв, и еще до того, как вернуться к шаткому душевному равновесию, она попыталась покончить с собой, наглотавшись веронала. Леонард частично исполнял обязанности сиделки, а порой и тюремщика, заставлял жену регулярно питаться, рано ложиться спать, не давал ей перевозбуждаться, дабы она снова не впала в безумие. Но не стоит думать, что Вирджиния Вулф была вялой и безучастной калекой, оторванной от мира. Она обладала поразительным обаянием, которое отмечали как ее друзья, так и враги, а также тонким чувством юмора, которое делало ее почти неспособной испытывать жалость к самой себе.
Брак – это очень интимная территория даже для людей, оставляющих груды дневников и писем, излюбленных объектов светских сплетен. Жадному глазу чужака не всегда видно, что творится в его сердцевине, на чем он держится, и даже строить догадки на этот счет – пустая затея. И все же из выкристаллизовавшихся слов возникает ощущение неизменной любви, в равных долях состоящей из привязанности и интеллектуального взаимовлияния. Вирджиния Вулф именовала Леонарда «мой незыблемый центр», именно ему она адресовала последние слова – своего рода признание, что они были счастливой парой. Одна из многочисленных книг, посвященных семейной жизни Вулфов, носит название «Соединение двух сердец». Это строка из 116-го сонета Шекспира, подлинной оды непреходящей любви. Чувство выражено достаточно прозрачно, но с учетом всех обстоятельств, мне думается, последняя строфа подходит больше всего:
Любовь – не кукла жалкая в руках
У времени, стирающего розы
На пламенных устах и на щеках,
И не страшны ей времени угрозы
[7].
Пчелы по-прежнему пролетали над лугом, их извилистые маршруты пролегали прямо у меня над головой. Я откинулась на спину и растянулась на солнышке. Было так тепло, что тело у меня прямо-таки плавилось, а когда я прикрыла глаза, то передо мной замелькал разноцветный калейдоскоп. «Пчелы бесконечности» – в «Саде» Дерека Джармена они названы «золотым роем… с пыльцевыми мешками разных оттенков желтого». Умирая от СПИДа, он поселился на краю земли в маленьком деревянном домике на галечном пляже Дандгенесса[8] и среди прочего занялся пчеловодством. Он держал своих питомцев в улье из железнодорожных шпал, боролся с галькой в саду, и в августе пчелы делали мед из дубровника, а в январе – из английского дрока.
За несколько лет до смерти, вспомнилось мне, Джармен ослеп, сетчатку поразил токсоплазмоз. «Принято считать, что слепота страшит, – писал он в дневнике. – Но не так уж она ужасна, если у вас есть надежная гавань в море теней. Это обычное неудобство. Если человек проснется в кромешной тьме, и лишь мысленный взор ему подскажет, куда идти, повернет ли он назад?» И продолжает: «День нашей смерти сокрыт за семью печатями. Я не хочу умирать… пока. Хочу увидеть свой сад летом через несколько лет». Последний фильм режиссера, «Блю», имитирует его невидящий взгляд – ярко-синий экран не меняется на протяжении семидесяти девяти минут. Это цвет вакуума, насыщенный ультрамарин занебесного мира. Звуковое сопровождение – поток воспоминаний с поэтическими вставками – искаженная цитата из Уильяма Блейка: «Если бы двери восприятия были чисты, все предстало бы человеку таким, каково оно есть».
Я резко поднимаюсь – кровь приливает к голове, и трава плывет перед глазами, на миг я слепну, голова кружится, пчелы врезаются в меня, жужжа на наречии, которого я не могу расшифровать, не говоря уже о том, чтобы делать предсказания.
* * *
Возвратившись в «Чекерс», я ложусь вздремнуть и сплю, пока солнце не зависает над горизонтом, затем иду в бар, где съедаю чудовищного размера бургер, он соскальзывает с тарелки, когда я протыкаю его вилкой под пристальным взглядом усатого пса, чей хозяин за все время, что я здесь нахожусь, ни разу не шевельнулся. Вечер такой чудесный, что нет мочи сидеть в четырех стенах. Когда я выхожу за порог, в небо взмывают ласточки и садятся на колокольню, их громкие крики слышатся над могилой сестры Нельсона.
Тропинка ведет меня к Слаффамскому пруду, рудименту черной металлургии, когда-то она была сильно развита в этой области. Мысль, что природа может что-то почерпнуть от цивилизации без ущерба для себя, абсурдна, по меньшей мере, на перенаселенном юге Англии. Местный ландшафт формировался веками под влиянием человеческой жизнедеятельности, меж тем как сам человек, как я полагаю, сформировался во взаимодействии с землей. Чтобы изготовить гвозди, или пушки, или изящные щипчики, которыми пользовались еще древние римляне, нужно железо, и благодаря густым лесам, поставщикам древесного угля, необходимого для топки печей, и залежам глины, богатой железной рудой, Вельд оставался промышленным центром, начиная с доримских времен и вплоть до самой Индустриальной революции.
Самые старые промышленные пруды с глинистыми берегами были сделаны из запруд. Из них бралась вода, чтобы снабжать энергией меха горнов, когда в печи выплавлялась руда. Позднее, после внедрения доменной печи, пруды стали использоваться для приведения в действие мехов и молотов в кузницах, где чугун размягчался и из него производились квадратные заготовки, которые затем кузнец превращал в слитки железа. На ходу я пыталась выстроить в уме весь процесс: огни кузнечных горнов, видимые за пятнадцать километров отсюда, громовые удары молота, эхом прокатывающиеся по возвышенности Даунс. Ныне озера – вотчина рыболовов, подобно кузнецам, говорящим на своем особом языке: «Ни палаток, ни бойлов, ни сетей! В духовке пикша даст фору карпу!»
Первые нетопыри пролетели над Кус-лейном, когда я добралась до воды. На автомобильной стоянке стояли три машины и валялись остатки еды из «Макдоналдса». Солнце только-только зашло, все вокруг стихло, небо слегка отливало розовым. Отражения в озере, казалось, проглядывали сквозь толщу воды. По поверхности пробегала рябь, когда карп погружался на дно, а затем выныривал, поднимая брызги. Внизу облака медленно ползли на восток. На дальнем конце озера деревья отражались в черновато-зеленой глади, и, когда наружу выскакивала рыба, от нее расходились белые концентрические круги. На ближайшем берегу, там, где вода сливалась с бледным небом, рябь поблескивала черным – оптический эффект, которого я прежде ни разу не встречала. Кружили мухи, на противоположном берегу рыбачили трое, еще двое – чуть к северу от меня. Всплеск и опять всплеск.
Я присела на корточки на мостках. Розоватое небо пересекал самолет, и в подводном мире он тоже летел, оставляя за собой длинный след. В небе самолет только плавно набирал высоту – неподалеку располагался аэропорт Гатвик. А вот под водой он двигался совершенно иначе, из-за ряби его след выглядел ломаной линией, казалось, будто его водит из стороны в сторону и он извивается, как змея. Будь у меня зрение поострее, я бы различила под водой лица в иллюминаторах. Нужна богиня, чтобы прочистить глаза. «Если бы двери восприятия были чисты, все предстало бы человеку таким, каково оно есть».
Существуют виды настолько прекрасные, что их сложно переварить. Они застревают на ободке глаза, тот не способен их вместить. Вирджиния Вулф однажды написала: «…вечер был слишком красив для одной пары глаз. Инстинктивно мне хочется, чтобы избыток моего удовольствия достался кому-то другому» (запись от 11 августа 1921 года). Но мне не к кому обратиться. Даже рыболовы умолкли; разговор шепотом о клеве и поставленных на день вершах. Мы говорим, что упиваемся видом, но что происходит с излишествами, ускользающими от нашего восприятия? Чрезвычайно многое остается за гранью нашего сознания. «После часовой прогулки, – писала натуралист Ханна Хитчман, – краски кажутся много ярче, насыщеннее. В мозг поступает кислород? Своеобразная реакция палочек и колбочек?» Но сколь бы долго я ни оставалась наедине с природой, был мир, недоступный моему зрению, пребывающий на грани восприятия, различаемый мельком и лишь фрагментами, точно дельфиниум, впитывающий в сумерках неземной ультрафиолет.