— Поскучайте-ка, господа, — сказал ротмистр и выбрался наружу.
Авросимову совсем было показалось их путешествие мирным, и он готов был фантазировать и дальше, поскольку это доставляло удовольствие его попутчикам, но тут не успел ротмистр выйти, как тотчас немолодой жандармский унтер, ехавший в задней кибитке, оказался у распахнутой дверцы, и полез внутрь, и уселся рядом с Заикиным.
Наш герой как бы очнулся, ибо это напомнило ему о цели их путешествия, что тюрьма не спит, бодрствует. И тут он взглянул на подпоручика. Тот сидел с печальной усмешкой на устах, словно знал наперед, как все случится, хотя, может, и в самом деле знал.
«Вот как наяву-то жестоко все, — подумал Авросимов. — Сидит унтер, будто его кто врыл сюда, и, хоть ты убейся, с места не сойдет, и жилы у тебя вытянет, коли ему велят… А кто он? А он мой соплеменник, брат мой…»
— Хороший день нынче, — обратился к унтеру Авросимов. — Что за охота в кибитке сидеть? Шли бы погуляли.
— Ваше высокоблагородие, — раздельно произнес унтер, — мы уж вернемся — нагуляемся. Нынче нам нельзя-с.
— Простыть боитесь? — спросил наш герой.
— А как же-с, — засмеялся унтер, довольный, что с ним молодой, рыжий, в пышной шубе господин ведет беседу. — У нас простужаться никак невозможно, — и одними глазами указал на подпоручика, который словно и не слышал этого разговора. — Я бы и рад прогуляться, да ведь простынешь, — он засмеялся вновь. — Мне перед отъездом строго-настрого велели: мол, гляди, Кузьмин, ежели простынешь!.. Мол, лучше обратно не вертайся — лечить зачнем.
— А больно лечат?
— Ох, и не спрашивайте лучше, ваше высокоблагородие, аж до самых печенок, и не встанешь опосля… Так что лучше я в тепле посижу.
— А зачем же, Кузьмин, так больно-то? — спросил Авросимов, начиная испытывать раздражение и не понимая, отчего оно в нем вдруг пробудилось. — А может, это хорошо, Кузьмин, что так лечат? Может, без этого нельзя?
— Без этого, знамо, нельзя, — уже не улыбаясь, сказал унтер. — Кабы можно было, не лечили. Да я этого избегну.
— А ты сам-то, Кузьмин, других лечил?
— А как же, ваше высокоблагородие, бывало-с. У меня рука верная.
Тут подпоручик резко оборотился к нему. Унтер засмеялся.
— У меня рука верная, — повторил он.
— А не совестно вам рассказывать о своих злодействах? — с гневом спросил Заикин, весь бледнея.
— Так что, ваше высокоблагородие, — подмигнул унтер Авросимову, — как надобность будет, вы не сумлевайтесь: у меня рука верная.
Авросимову захотелось вскочить наподобие медведя и взмахнуть руками, чтобы унтер, прошибив дверцу, летел в снег, и глядеть, как он там будет извиваться, но следующий вопрос подпоручика остановил его.
— Неужто вам так лестны ваши обязанности? — спросил Заикин.
Унтер успел только подмигнуть Авросимову, как дверца распахнулась и ротмистр Слепцов, румяный и счастливый, предстал перед ними.
— Ну-с, — сказал он, — можно и отправляться.
Тут унтер начал покорно выбираться вон, чтобы уступить место ротмистру, и Авросимов глядел на его напрягшуюся шею, пока он медленно сползал с сиденья и протискивался в дверцу, и сердце нашего героя сильно скакнуло в груди, ударилось обо что-то, и он ринулся к выходу… От сильного его толчка унтер рухнул в придорожный снег, распластавшись, и наш герой заторопился следом, будучи не в силах удержаться в кибитке.
— Ба, — засмеялся Слепцов, — что за оказия!
— Ноги размять, — сказал Авросимов. — А ты что же это падаешь, любезный друг? — обратился он к унтеру, который наконец поднялся.
— Ваше высокоблагородие меня толкнули-с маленько, — сказал тот, стряхивая с шинели снег и недобро поглядывая на нашего героя.
— Пьян ты? — спросил, смеясь, Слепцов. — Ступай на место!
Жандарм заковылял к своей кибитке. Золотая соломинка пересекала его спину.
Первое время они ехали молча.
Подпоручик, бывший свидетель странной сцены, разыгравшейся перед ним, изредка взглядывал на Авросимова; ротмистр, вспомнив о дорожных фантазиях нашего героя, вдруг поник лицом, глаза его сделались печальны и настороженны, счастливое выражение исчезло.
Что же касается нашего героя, то он попросту спал или делал вид, что спит, во всяком случае, глаза его были закрыты, голова откинута, а щеки терялись в густом приподнятом воротнике.
И все-таки он не спал, а, полный случившимся, заново все это переживал и изредка поглядывал синим своим торопливым глазом на бедного подпоручика, лишенного даже права постоять за себя.
— Простите, господин подпоручик, — вдруг сказал ротмистр, — я вынужден был приказать унтеру занять мое место на время стоянки, хотя сие вовсе не указывает на мое к вам недоверие, а просто инструкция…
— Да уж пожалуйста, — откликнулся Заикин, не поворачивая головы, — поступайте, как знаете, сударь.
— Но вы не должны на меня быть в претензии, ей-богу… Давайте-ка обо всем забудем, а попросим господина Авросимова продолжить свои фантазии, а там, глядишь, и моя Колупановка вывернется.
— Э-э-э, — сказал Авросимов, — я и придумать больше ничего не могу. Ведь вот как стройно все получалось, а тут не могу, да и только. А вы, господин ротмистр, стало быть, и мне не доверяете, ежели считаете долгом своим жандарма…
— Да что вы, господь с вами, — обиделся Слепцов. — Но видите ли, какая штука. Ежели, предположим, преступнику вздумается бежать и он, ваш пистолет отобрав, вам же его в лоб и уставит, вы ведь, милостивый государь, руки вскинете, и все тут, верно?
— А жандарм? — усмехнулся наш герой.
— А жандарм, сударь, при исполнении служебных обязанностей и рук подымать не смеет, а ежели и подымет, так чтобы на преступника накинуться…
В этом ответе ротмистра было ровно столько резону, чтобы не возражать, а только глянуть краем глаза на подпоручика, которого так открыто именовали преступником.
Ах, милостивый государь, мы всегда беспомощны, когда правы, ибо неправота лихорадочно обзаводится доказательствами, и она тут же все это вывалит вам, и вы отступите, ибо она свое дело знает, а правота об том не заботится: мол, ежели я правота, так и без всего всем ясно, что я правота. Вот так.
Наконец, как снова поменяли лошадей, и уже другой молоденький жандарм насиделся в кибитке вместо унтера Кузьмина, они снова тронулись, Авросимов почувствовал, что голод его истерзает и холод замучает, а каково-то подпоручику в его шинелишке?
Ротмистр словно услыхал его размышления, а может, и его проняло холодом да голодом, но он первым нарушил длительное молчание и сказал подпоручику:
— Вы простите, сударь, что я так долго не распоряжаюсь покормить вас. Ежели на пути — так мы время потеряем, а уж доберемся до Колупановки, там вам будет все, чего ни пожелаете, ей-богу.
— Да я уж терплю, — улыбнулся Заикин. — Мне другого исхода теперь нет.
Поверите ли, как это ужасно, когда человек улыбается, произнося горькие слова!
И наш герой об этом же подумал, и снова волна сочувствия к подпоручику и расположения к ротмистру окатила его.
«А ведь он мог бы и не извиняться, — подумал Авросимов, — а он вот извиняется».
Так они ехали.
На взгорке в зимнем саду расположилась белая усадьба, и восемь колонн отчетливо вырисовывались в сумерках, а за усадьбой, за садом, тянулась Колупановка, переваливаясь с пригорка на пригорок, будто старая баба с коромыслом.
Вожделенные тепло и сытость были теперь рукой подать, но смутное ощущение тревоги, уже знакомое, пропавшее было на солнышке, снова шевельнулось в душе нашего героя. Словно мохнатая серая птица неизвестного имени, затаившаяся и бесстрастная, висела она над ним, и при виде этой птицы сердце тотчас начинало колотиться о ребра, и чей-то печальный голос все звал да звал непонятно кого, и откуда, и зачем, но так настойчиво и невыносимо. И наш герой делал невероятные усилия, чтобы отогнать эту птицу и не слышать этого зова, и на какое-то время это ему удавалось, как вдруг снова сквозь сумерки, сквозь лес пробивался этот зов, и серая ночная тень, а может, и не тень, а так нечто нависало над ним.