Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И всегда один из ее любимцев – Агамемнон, царь мужей.

Много-много ночей, лежа в кровати, она уплывала куда-то на гомеровских образах, раз за разом повторявшихся. Снова и снова ахейцы спускали корабли в винноцветное море или вступали в его бесплодную пустыню. Они плыли к розовоперстой заре, и девочку это захватывало: ее бескровное лицо озарялось. Голос отца накатывал затихающими волнами, пока она наконец не засыпала.

Троянцы, наверное, вернутся завтра.

А кудреглавые ахейцы и на следующий вечер вновь соберут и выведут в море корабли, чтобы ее увезти.

А кроме этого, Вальдек Лещчушко привил своей дочери еще одно полезное для жизни умение: научил ее играть на фортепиано.

Понимаю, что вы можете подумать.

Наша мать получила основательное образование.

Памятники античной литературы перед сном?

Занятия классической музыкой?

Но нет.

Это были осколки другого мира, иного времени. Скромная подборка книг – едва ли не единственное наследство. А пианино выиграно в карты. Но ни Вальдек, ни Пенелопа тогда не знали, что эти две вещи все решат.

Они будут все больше сближать девочку с отцом.

А затем отошлют прочь навсегда.

Жили в квартире на третьем этаже.

В квартале, неотличимом от других.

Издалека это была светящаяся точка в бетонном Голиафе.

Вблизи – бедность, но закрытая от всех.

У окна стояло пианино – черное и рыжеватое одновременно и гладкое как шелк, – и в урочное время, по утрам и вечерам, старик садился вместе с ней к инструменту, сохраняя суровый и уверенный вид. Его обездвиженные усы стояли лагерем между носом и ртом. Шевелился он лишь для того, чтобы перевернуть ей страницу.

А уж Пенелопа, та играла, не отрывая напряженного взгляда от нот, не мигая. Сначала детские песенки, потом, кода отец посылал ее на уроки, которые были ему не по карману, появились Бах, Моцарт и Шопен. Зачастую за все время занятия успевал моргнуть лишь только мир за окном. Он менялся, из морозного становился ветреным, из ясного пасмурным. Девочка, приступая, улыбалась. Отец откашливался. Метроном пускался щелкать.

Иногда она слышала дыхание отца, где-то внутри музыки. И вспоминала, что он живой человек, а не статуя, над которой шутят. И даже когда она чувствовала, как закипает отцовский гнев на очередной ее набег ошибок, отец застревал где-то между каменным лицом и полновесной яростью. Ей хотелось бы, чтобы учитель разок взорвался – хлопнул себя по ляжке или потянул за стареющий бурелом волос. Ни разу. Он только принес домой еловую лапу и хлестал ей по пальцам расчетливыми взмахами всякий раз, как она роняла руки или сбивалась. Однажды зимним утром, еще когда Пенелопа была бледным и угловатым ребенком, она получила ею двадцать семь раз за двадцать семь музыкальных грехов. И отец дал ей прозвище.

В конце занятия за окном сыпал снег, а он остановил игру, взял ее руки, исхлестанные, маленькие и теплые, в свои. Сжал мягко пальцами-обелисками.

– Juz· wystarczy, – сказал он, – dziewczyna błędów[3]… что она перевела для нас как «Ну, хватит, девочка-сбивашка».

Ей тогда было восемь лет.

А когда исполнилось восемнадцать, отец решил ее отослать.

Проблемой, конечно, был коммунизм.

Бесспорно великая идея.

С бессчетными оговорками и брешами.

Пенелопа росла, ничего этого не замечая.

А какой ребенок замечает?

Ей не с чем было сравнивать.

Много лет она не понимала, насколько это были подконвойные время и место. Не видела, что при всеобщем равенстве на самом деле равенства нет. Она ни разу не подняла взгляд на бетонные балконы и на людей, наблюдающих оттуда.

Политика властей становилась все мрачнее: правительство лезло во все, от работы и бумажника до того, как ты думал и верил – или, по крайней мере, говорил, что думаешь и веришь; и если возникало малейшее подозрение в твоей причастности к движению – к «Солидарности», – можно было не сомневаться, что ты за это поплатишься. Люди, как я сказал, наблюдали.

По правде сказать, это всегда была суровая страна, а еще – печальная страна. Земля, в которую захватчики беспрерывно приходили со всех сторон и во все века. Но если бы пришлось выбрать одно, ты сказал бы, что она скорее суровая, чем печальная, и коммунистические годы ничего не изменили. В конце концов, это было время, когда ты постоянно переходил из очереди в очередь за всем: от лекарств до туалетной бумаги и тающих запасов продовольствия.

А что оставалось людям?

Они стояли в очереди.

Ждали.

Температура падала ниже нуля. Это ничего не меняло.

Люди стояли в очереди.

Ждали.

Потому что не оставалось ничего другого.

* * *

Что вновь возвращает нас к Пенелопе и ее отцу.

Для девочки все это было не так уж важно, или, по крайней мере, пока не важно.

У нее было детство, вот и все.

Пианино, и заледенелая детская площадка, и Уолт Дисней вечером в субботу – одна из многих малых уступок того мира, что вальяжно раскинулся на западе.

Что до отца, то он остерегался.

Бдил.

Он не поднимал головы и прятал любые мысли о политике в складках рта, но даже это не очень-то успокаивало. Когда вокруг тебя разваливается громадная система, не совать нос не в свое дело поможет разве что прожить дольше, но не уцелеть. Бесконечная зима наконец прервалась, лишь затем, чтобы в рекордные сроки вернуться, – и вот все снова как прежде, ты на работе.

Короткие, расписанные смены.

Дружелюбие без друзей.

А вот ты дома.

Невозмутим, но ломаешь голову.

Есть ли вообще какой-то способ выбраться?

Пришел ответ, и над ним можно работать.

Это уж точно не для него.

Но у девочки, пожалуй, может получиться.

А об этих годах между что еще можно сказать?

Пенелопа выросла.

Отец ее заметно постарел, усы стали цвета пепла.

Справедливости ради, выпадали и хорошие времена, выпадали и отличные – пусть старый и угрюмый, Вальдек где-то раз в год устраивал дочери сюрприз и мчал ее на остановку трамвая. Обычно ехали на платный урок музыки или на прослушивание. Когда она училась в старших классах, дома он становился ей суровым и уверенным танцевальным партнером в бальном зале кухни. Кастрюли возмущались. Рахитичный табурет падал. Ножи и вилки летели на пол, девочка смеялась, и старик не выдерживал – улыбался. Самый тесный бальный зал на свете.

Одним из самых странных воспоминаний Пенелопы было связанное с ее тринадцатым днем рождения: как они шли домой через детскую площадку. Она чувствовала, что уже переросла эти забавы, но все равно села на качели. Спустя много десятилетий она еще раз вспомнит эту минуту и расскажет о ней четвертому из пятерых своих мальчишек – тому, который любил истории. Это было в последние месяцы ее жизни, проведенные в постели, наполовину во сне, наполовину в морфиновом дурмане.

– Нет-нет, да и вспоминаю, – говорила она, – мокрый снег, белесую стройку. Слышу, как скрежещут цепи. Чувствую на пояснице его руки в перчатках.

Ее улыбка держалась на подпорках, лицо охватил распад.

– Помню, визжала от страха, так высоко. Кричала, чтобы больше не качал, но сама хотела еще.

Вот почему это так тяжело.

Яркое сердце посреди той серости.

Для нее, из нынешнего дня, побег был не столько освобождением, сколько покиданием. Как бы он ни любил их, ей не хотелось оставлять отца только на кучку его греческих мореходов-друзей. В конце концов, что проку от быстроногого Ахиллеса в стране льда и снега? Он все равно замерзнет насмерть. И хватит ли Одиссею хитрости обеспечить отцу компанию, которая нужна, чтобы он выжил?

Ответ был ясен.

Не хватит.

Но, разумеется, все так и произошло.

Ей стукнуло восемнадцать.

вернуться

3

Хватит уже… девочка ошибок (польск.).

11
{"b":"654479","o":1}