Славный гимн Блейка звучал под аккомпанемент охотничьего рожка и достигал крещендо, когда триста учеников пели о Новом Иерусалиме и падении английских «фабрик сатаны». В память об этом впечатлении я до сих пор испытываю необъяснимый глубокий трепет перед воображаемой Англией, живущей в моих утопических мечтах.
Один из преподавателей, покойный Дж. Ф. Роксбург, присоединившийся к нам после войны и отвечавший за шестой класс, очень мне запомнился. Он был воистину королём среди преподавателей, любил привлекать внимание и осознавал, какой фантастический эффект производит на подрастающих учеников театральный талант. Казалось, на каждый день в году у него был отдельный костюм. Величественно шагая вдоль нефа часовни, он демонстрировал впечатляющий ассортимент профессорских мантий. Частично получив образование во Франции, Роксбург в совершенстве говорил и писал на этом языке и еженедельно проводил три четверти часа, объясняя красоты французской лирики. От нескольких учеников я слышал, что эти уроки запомнились им на всю жизнь. Я убеждён, что подобные занятия сверх учебной программы являются самой ценной частью образования, а жёсткая необходимость зубрить перед экзаменами губительна, так как мешает начинаниям такого рода.
Роксбург также любил английскую литературу и хороший слог, учил размышлять о языке, и его комментарии на полях наших сочинений всегда заставляли задуматься. Часто на полях появлялись аббревиатуры, например ССС, что значило «клише, расхожая фраза или банальность»[11], или OO – «отвратительный оксюморон»[12]. Роксбург постоянно добивался, чтобы в наших рассуждениях были хотя бы проблески самостоятельной мысли. Он глубоко чувствовал античную литературу и красоту метафоры Эсхила. На его уроках никогда не скучали. Он любил поэзию и постоянно читал нам стихи. Чёткие, ясные интонации голоса Роксбурга и сейчас, шестьдесят лет спустя, звучат у меня в ушах музыкой, сравниться с которой может разве что уникальный сладкозвучный голос Гилберта Мюррея[13].
В общем, я вспоминаю о Лансинге со смешанными чувствами – с долей грусти, порою даже душевной боли, в чём частично виновата тоска по дому. С благодарностью за радостные минуты и за то, что школа воспитала во мне силу духа и способность выносить жизненные испытания с минимальной суетой. Из этого периода жизни я вынес для себя очень ценный урок: каждому из нас следует понять, что небольшая доля несправедливости неизбежно встречается нам в жизни, и порой бывает лучше вынести её безропотно, чем жаловаться и добиваться труднодостижимой или вовсе невозможной правды. Я полагаю, что сегодня многие из наших соотечественников страдают от этой болезни, и она вредит нам самим и приносит ущерб и без того недисциплинированному обществу. Мир стал бы лучше, если бы мы все были готовы время от времени поступиться своими личными правами ради общей гармонии. Такая форма жертвоприношения, неправильно понятая, являлась очень важным ритуалом в жизни примитивного общества, где козёл отпущения служил для искупления грехов. Мы же пренебрегаем ею на свой страх и риск.
Самым счастливым моим временем в школе был последний год, когда я заслужил право пользоваться «ямой» – так у нас называлась персональная комната для занятий, где можно было спокойно читать, а по воскресеньям есть горячие пышки и пончики. Блаженное одиночество в крошечной комнатке служило наградой за годы страданий в аду общефакультетской комнаты отдыха.
Моя учёба в начальной и средней школе перемежалась на каникулах счастливыми посещениями маминых близких друзей в Боссингтон-хаусе, располагавшем одним из лучших мест для ловли форели на реке Тест. Сквозь французские окна столовой мы могли видеть луга, усыпанные люпинами, белый мост с единственным поручнем над рекой, а за ним – хорсбриджскую дорогу. Поднимаясь бесконечными горбами, она пересекала узкие притоки реки по пути от небольшой железнодорожной станции до мельницы, где начинался Боссингтон. В детстве мы часто наслаждались чудесными завтраками, глядя на этот великолепный деревенский пейзаж: свежими домашними лепёшками, маслом джерсийских коров. Стол ломился под тяжестью роскошного угощения: яичницы, холодных куропаток, кеджери[14] и других лакомств, которые встречали нас по утрам, когда часы в доме практически в унисон били девять. За круглым столом распоряжался судья Деверелл, строгий, но доброжелательный человек викторианского склада. Когда наступала пора уезжать из гостей, он неизменно дарил мне золотую гинею, а моему младшему брату Сесилу – золотую же монету в десять шиллингов. Его дочь, Молли Мэнзел-Джонс, хозяйка Боссингтона, тоже была человеком викторианских нравов, безупречной честности и нравственности. Она пользовалась всеобщей любовью – в деревне, дома, среди друзей. Любили её и мы с братом. Молли олицетворяла всё лучшее, что только существовало в Викторианской эпохе, служила воплощением веры, надежды и милосердия. Её принципы были незыблемы, и всё в мире делилось для неё на чёрное и белое. Правила поведения строго определялись традиционными нормами. Молли владела английским, французским и немецким языками. Трагедия её жизни заключалась в том, что она вышла замуж за алкоголика, хотя и добрейшего человека. Он спился и умер, оставив жену в долгах. Самые страшные запои мужа Молли приходились как раз на то время, когда он должен был посещать своего врача в Лондоне и проходить курс лечения Турви[15]. Именно он отговорил меня поступить в Китайское гражданское таможенное управление, сказав, что разлука причинит боль одинокой и крайне зависевшей от меня матери. Это был очень способный человек, но семья презирала его и считала никчёмным. Только Молли верила в мужа до конца. Я никогда не забуду живописные луга и болота Боссингтона, одно из которых прозвано «камыши», омуты, кишащие хариусом, и вашего покорного слугу, оболтуса пятнадцати лет, прохлаждающегося в тени под мостом. Аромат лугов Хэмпшира останется со мной до конца моих дней.
Переход из Лансинга в Оксфордский университет, где я провёл четыре года, с 1921-го по 1925-й, был будто шагом из чистилища в рай. В Оксфорде я не очень преуспел: мне не хватило подготовки. Как и другие члены семьи, я отличался запоздалым развитием и в учёбе никогда не блистал, но эти годы созревания были мне необходимы, и, не попади я в Оксфорд так рано, мне могла не представиться возможность заняться археологией. Поступи я в университет двумя годами позже, я мог бы получить более серьёзное образование, но упустил бы своё истинное призвание. Судьба знала, что делает.
Помню, какое удовольствие мне доставила моя первая трапеза в павильоне Нового колледжа. Незнакомый сосед по столу передал мне еду. В школе мы обычно вели себя грубовато, и к такому обращению я не привык. Наконец-то, сказал я себе, со мной обращаются как с джентльменом. Жизнь показалась мне восхитительной.
В первый год обучения мои комнаты – в те времена студентам полагались гостиная и спальня – находились на вершине башни Робинсон, откуда открывался великолепный вид на Оксфорд. Меня нисколько не смущала необходимость подниматься и спускаться на триста ступенек по три-четыре раза в день или идти за двести ярдов в другую часть колледжа, чтобы помыться. Более того, даже мой «скаут», то есть колледжский служитель, не жаловался, что ему приходится дважды в день преодолевать этот путь с ведёрком угля, чтобы поддерживать огонь в моей комнате. Служителя звали Сакстон. Это был прекрасный человек, относившийся к нам так же хорошо, как и мы к нему. Незадолго до моей учёбы в Оксфорде один студент держал в комнате медведя, и я с удовольствием вспомнил этот эпизод много лет спустя, когда разгорелся скандал вокруг Кэтлин Кеньон, содержавшей собак в Лондонском университете. Я тогда также добавил, что лучше жить в обществе животных, чем в обществе людей.