Ох-ох-ох,
Царь-Горох,
Что хвалиться,
Мне грозиться,
Не беда,
Да-да-да.
Что это значит — не понимаю и думаю, что никто не поймет. Я слушал-слушал, да и затянул свое:
Я дото.
Я — довам,
Трам-трам,
По местам.
Людовика Карловна спрашивает меня, что это значит, а я в ответ ей говорю, что раньше пускай она объяснит этот самый «Грибной переполох». Тем более что на оперу, наверное, придут наши подшефы, крестьяне, и могут побить за такую оперу, да и поделом. Тогда Людовика Карловна сказала, что, во-первых, по ее мнению, «Грибной переполох» — опера очень смешная и чтобы я не мешался, если не хочу участвовать. Я ушел, и с ней остались одни маленькие, из первых групп. Сильва говорит, что дневник забыла дома и принесет завтра.
14 августа.
Я только что прочел Сильвин дневник и думаю, что Сильва от меня что-то скрывает. Дневник, конечно, очень интересный, но не полный. И нельзя разобрать, где его неполность, потому что Сильва пишет не по числам, как я, а просто — подряд.
Я тогда тоже дам ей не весь дневник, а только тетрадку за первый триместр.
В этом месте в тетрадь Рябцева вложена небольшая тетрадка, сшитая из линованой бумаги с надписью:
Ученицы четвертой группы второй ступени Сильфиды (Евдокии) Дубининой
Тетрадка начинается стихами Есенина «Не жалею, не зову, не плачу». Дальше — стихи Тютчева, Бальмонта, Бунина и «Сумасшедший» Апухтина. После стихов — текст.
Я хочу и должна все-все испытать сама.
Жизнь в литературе — одно, а на самом деле — совсем-совсем другое. И легче, когда живешь в воображении, а не на самом деле. Но с этим нужно бороться.
— Что наша жизнь?
— Роман.
— Кто автор?
— Аноним.
Читаем по складам,
Смеемся, плачем, спим.
Разве можно поверить, что это написал Карамзин еще в восемнадцатом веке?.. А между тем это Карамзин. Он раньше писал эпиграммы, а потом написал историю.
З. П. говорит, что у меня есть литературный слог. Я ее спросила, зачем он нужен в жизни, а она говорит, что слог обозначает культурного человека. У культурного человека горизонт шире.
Мои взаимоотношения со Стасей В., как и раньше с Линой Г., состоят в том, что я являюсь отдушиной для ее излияний. Мне это не приятно, не неприятно. А так как-то — все равно. Горести Стаси кажутся мне не очень горькими и ее слезы — не очень жгучими. У Лины были гораздо более веские причины убиваться, чем у Стаси. И все-таки, все-таки… в самые критические моменты, когда я оглядывалась на себя, то убеждалась, что своя рубашка ближе к телу и что жизнь гораздо страшней, чем вот эти временные беды. Я поняла, что жизнь — страшная вещь, еще давно, лет пять тому назад, должно быть, с самого начала сознательной жизни. И я так думаю, что это же поняли все юноши и девушки, которые одинакового возраста со мной, или если не поняли, то почувствовали, но это — все равно. Но кроме того, все наше поколение научилось еще другому. Оно научилось тому, что, как жизнь ни страшна, нужно и можно с ней бороться и ее преодолевать. Тогда она становится вовсе не такой страшной и как-то даже оборачивается светлыми сторонами. Положим, все эти мысли — не мои, но хорошо уже то, что они дошли до моего сознания и во мне укрепились.
Это придает силы к жизни в возможность с ней бороться. Уж я-то, во всяком случае, никогда не дойду до такого выверта, который устроили Лина и Зоя. То, что устроили они, — и вообще-то глупо, а благодаря тому, что не удалось, получилось еще глупей. А на свете хуже всего — это оказаться в глупом положении перед всеми.
Когда я остаюсь одна, то мою душу переполняет какое-то странное чувство: полное отделение от земли, и словно я витаю где-то в безвоздушном пространстве. Это особенно бывает в лунные ночи.
Кому я нужна? Иногда кажется, что совсем никому не нужна. И вот тогда начинаешь лихорадочно-лихорадочно искать такого человека, которому нужна. Поэтому я отдушина.
А грамотная я потому, что у меня отец наборщик. С детства в комнате — книги, читать научилась с пяти лет. Бытие определяет сознание.
Прочла все, что написала, и задумалась. У меня все зависит от настроения. Я могу к плакать — только этого никто никогда не узнает. Или я, например, хохочу безо всякого удержу. Я изо всей силы стараюсь себя в этих случаях сдерживать, потому что если поддаваться, то совершенно перестаешь управлять собой.
Вчера у меня была Стася Велепольская и опять рассказывала про свой роман. По-моему, она совершенно напрасно его мучит. Все равно она ни в какой вуз не поступит, потому что она — полуграмотная, и не к чему ей вовсе кончать пятую группу. А выходила бы замуж — и дело с концом.
Сейчас только кончился скандал между отцом и матерью. Отец пришел выпивши и начал ругаться с матерью. Потом они сцепились. Мать кричит мне: «Дунька, на помощь!» А отец кричит: «Сильфида, уходи, — детям не место, когда ликуют взрослые!» Было очень противно; и если бы отец не ушел, я не знаю, что сделала бы.
Кончила «Войну и мир». Очень захотелось быть Наташей Ростовой, но чувствую, что не могу быть такой. У Наташи — настоящая, полная жизнь, но она не больше как самка. По «Войне и миру» выходит, что быть самкой есть задача женщины. Мне кажется, что у Наташи были и идеологические запросы, но Толстой их скрыл, как помещик и граф (представитель феодализма).
По-моему, Костя Р. немножко похож на Николая Ростова, только не такой глупый. А Зоя Травникова похожа на княжну Марию Болконскую, только красивей. Хотя, с другой стороны, красота Зои мне не нравятся. У нее очень странная красота. И потом, она небрежно причесывается. О красоте вообще могут быть разные мнения. Я, например, не понимаю, что известный человек нашел в Стасе В. Нос у нее курносый, одного зуба с правой стороны нет, и потом, она когда ходит, то махает руками, как солдат. А известный человек так и пылает.
Я очень хорошо понимаю, что то, что я теперь пишу, есть мещанство, но отделаться от этого не могу.
Это нужно постоянно казнить себя за то, — тогда отделаешься. Если бы я работала на фабрике, а не училась в школе второй ступени, мне, может быть, было бы легче, но и это — не наверное, потому что я знаю много фактов из жизни фабрики, к которой прикреплена наша комсомольская фракция. Один из этих фактов — такой. Одна из девушек, шестнадцати лет, вышла замуж за парня, который там же, на фабрике, работает. И все начали над ней звонить. Это тоже, по-моему, мещанство. Раз власть разрешает выходить шестнадцати лет, — выходи сколько хочешь.
Хотя я нипочем не вышла бы теперь замуж. (А имею право, потому что мне еще в июне было шестнадцать.) Я насмотрелась на разные замужества и вижу, что в большинстве случаев они проходят тяжело, и перед моими глазами — пример отца с матерью. Отец ведь раньше не выпивал, а теперь, после того как разошелся с ней в убеждениях, стал пить. Но, с другой стороны, я должна испытать все-все. Пока я все не испытаю, до тех пор я не успокоюсь.
Но опять-таки, с другой стороны, я хорошо понимаю, что надо сдерживаться и управлять собой. И вот во мне борются две силы, и которая из них одолеет, я не знаю. Я даже про себя называю ту силу, которая меня толкает к разным опытам, — Дунькой, а ту, которая воздерживает, — Сильфидой. Сильфида сильней, а Дунька — дрянь паршивая, невыдержанная идеологически девчонка.