Тут раздался пьяненький голос Дымова:
– Яков Абрамыч, расскажите че-нить про женщин!
– Значит, дело было так, – неспешно начал Кружинер, явно польщенный вниманием к себе. Маленький сын увидел папу голым и спрашивает у него:
– Папа, а почему у тебя такой большой писюн?
– Повтори, что ты сказал?!
– У тебя большой писюн.
– Еще раз повтори!!!
– Ну, у тебя большой писюн.
– А теперь иди и это нашей маме скажи. А то она считает, что он у меня маленький.
Мальчик выполнил просьбу отца и возвратился.
Отец спрашивает:
– Ну что, сынок, сказала мама?
– Она сказала, что я еще не видел писюны у наших соседей. Особенно с трех первых этажей!
В кабинете Томилина – хохот и гогот.
А Кружинер уже вошел в раж, валяет следующий анекдот:
– Сара! Что мне делать? Я на этом диване изменила своему мужу. Может быть, мне его продать?
– Ты что, дурочка! Если бы я все такое продавала, у меня остался бы один шнур от абажура…
И вновь в кабинете Томилина – дружный и веселый мужской смех. Кружинера уже не остановить:
– Роза Марковна, почему вы решили развестись со своим мужем?
– Та не могу я с ним жить, потому что он относится ко мне, как к собаке.
– И в чем это выражается?
– Он требует от меня верности!..
Пока смех стихал, Кружинер отхлебнул водки из рюмки, закусил маленьким алым помидором, хитро улыбнулся и снова нырнул в бездонный колодец своих одесских анекдотов:
– Доченька, ты уже взрослая, настало время таки поговорить с тобой о сексе.
– Папа, может, я лучше с мамой таки об этом поговорю?
– Вот-вот, и за меня таки словечко замолви!
8
После пирушки Гаевский вернулся в свой кабинет, пораженный тем, что услышал от Юдина про заниженные боевые характеристики «карандаша». Это было для него новостью.
Журбей изначально вместе с институтом Померанцева вел проект нового зенитного ракетного комплекса, закладывая в него уникальные тактикотехнические характеристики. Да, они были амбициозными, трудно достижимыми, но реальными. Ракета с переменным успехом, но шла.
И вот на самом пике разработок, – бац, и на тебе! Журбея убрали. А на место его назначили какого-то безвестного Гребнева из Питера. И он, оказывается, учинил вот такое… Сдал назад, занизил боевые характеристики ракеты…
Гаевский вспомнил: когда Журбея внезапно заменили Гребневым, он спросил генерала Курилова о причине такого решения. В ответ:
– Питерских блатняков к денежным корыту подтягивают. Но ты в это дело не лезь. У этого Гребнева – «крыша» та еще…
А еще Курилов тогда поведал Гаевскому то же, что он сегодня услышал от Юдина – в знак протеста из-за смещения Журбея, с ним ушла почти вся его команда заслуженных стариков, в том числе – нескольких лауреатов госпремий. А пришедший им на смену молодняк с ходу не потянул проект.
И вот теперь, когда в Генштабе ждут ракету для новой зенитной системы и восторженно шепчутся о том, что она будет способна доставать вражьи цели уже в ближнем космосе, – вдруг выясняется, что это блеф… Гребнев делает шаг назад.
«Интересно, в верхах это знают? – думал Гаевский, – а ведь Курилов наверняка знает. Должен знать. Но почему-то помалкивает»…
* * *
Он посмотрел в окно. С высоты четвертого этажа ему был хорошо виден внутренний двор института с побеленными стволами старых яблонь. Вспомнил и улыбнулся: «Вы колготки ей повыше, до первых веток натягивайте». Так сказала ему Наталья, когда он обмазывал известью ствол яблони.
Вспомнил о том, как хорошо, как упоительно работалось ему, когда она была на субботнике рядом. Что-то особенное, похожее на сладкую мужскую истому, зарождалось в нем. Он еще не мог дать этому точного названия, но смутное предчувствие нового, романтичного периода в его жизни грело душу.
Подобное он испытывал давным-давно, еще в школе, в одиннадцатом классе, когда там появилась курчавая блондинка Лиза Измайлова, – ее отца-офицера из какого-то дальневосточного гарнизона перевели по службе в Воронеж. После появления Лизы в классе нудная учеба обрела вдруг для Гаевского иной смысл, – он летел на уроки, чтобы увидеть и ее лицо с веснушками, и тонкую шею, обрамленную белой кружевной вязью воротничка, и большие загадочные глаза, и услышать ее тонкий девичий голосок…
Сколько лет, сколько лет уже прошло, а он все это хорошо помнил. В душе его был особенный уголок, куда память любила заглядывать в минуты ностальгических воспоминаний о школьной юности, о той поре, когда просыпались первые чувства влюбленности.
9
Вот и сейчас, уже на пятом десятке, было в душе Гаевского что-то еще до конца не осознанное, ясно не прочувствованное, но влекущее, заманивающее в сладкие сети. Он начинал жить с этой сокровенной тайной, она грела его и увлекала непредсказуемым сюжетом.
Он еще не мог дать себе ответа на вопрос – что это?
Начало обычного мужского влечения к этой молодой женщине, которая всем своим естеством – и голосом, и глазами, и губами, и прической, и фигурой, и соблазнительной походкой притягивала его к себе? Или это банальная страсть самца, одурманенного желанием овладеть очередной «свеженькой» жертвой его похоти?
Или же это все же непознанное чувство, которое он считал когда-то любовью, хотя оно, может быть, на самом деле таковым и не было? Сказал же кто-то: «Любовь – это привидение, – все о ней говорят, но никто её не видел».
Но разве он в курсантские свои годы не рвался на свидания к Людмиле, забывая обо всем? Разве не звучала в его душе тогда возвышенная музыка счастья, разве не кружили ему голову ненасытные поцелуи их юных губ в разгаре взаимных чувств? Какое же волшебное времечко было! Когда они все откровеннее сближали свои желания, хорошо понимая, что самое главное еще впереди, и это самое главное манило их дальше и дальше – в обворожительный мир самой природой данных им чувств и ласк.
Они оба хорошо помнили тот день, когда родители Артема с его младшим братом уехали отдыхать на Черное море, а в опустевшей квартире Гаевских все и случилось. Предусмотрительный курсант четвертого курса училища радиоэлектроники Артем Гаевский заранее купил новенькую белоснежную простыню и покрыл ею родительскую кровать, плотно закрыв за собой дверь в спальню перед приходом студентки филфака Людмилы.
Все как нельзя лучше получилось строго по разработанному им незатейливому сценарию: шампанское, свечи, проникновенное польское танго в теплом полумраке, смелые объятия, поцелуи, надрывное дыхание, признание в любви, предложение выйти замуж и раздольная постелька с целомудренной простынкой…
То была их первая с Людмилой ночь, которую они, кажется, и не заметили, восторженно увлеченные игрой ласк и чувственных открытий. До того самого момента, когда, словно от боли, вскрикнула и застонала под ним Людмила, а затем, когда он остановился и почувствовал в темноте губами ее слезы, она включила ночник, проворно выбралась из-под него и, продолжая плакать, полными ужаса глазами смотрела на кровавое пятно посреди белой простыни (он в ту же ночь засунул ее в вонючую пасть мусоропровода).
Он помнил, он навсегда запомнил, что первый восторг от тех любовных утех был серьезно подпорчен ее слезами.
– Прощай детство, – сказала она тогда ему, прикасаясь мокрой щекой, – вот я теперь и твоя…
И она уже не стеснялась при свете своей наготы. А он, утешая ее, снова и снова ласкал ее дерзко стоявшую упругую грудь. Он все помнил. Как крепко помнил и наставление любимца факультета – начальника выпускного курса полковника Кузнецова:
– Товарищи курсанты, – однажды сказал он перед строем увольняемых в город счастливчиков, – ложась с восемнадцатилетней девушкой в койку, заранее думайте о том, какой она встанет из нее вашей пятидесятилетней женой!
А в прошлом году Людмиле уже сорок исполнилось, и часто видя ее обнаженной, Гаевский ловил себя на мысли, что с «фактурой» жены он не просчитался. Двоих детей ему родила, а все еще, как говорится при ней, – мужики шеи сворачивают, глядя ей вслед…